Эта книга проливает свет на самые темные и постыдные страницы американской истории, которые обычно замалчивает «свободная пресса». Этот бестселлер разоблачает кровавую «американскую мечту», восстанавливая правду о преступном прошлом США.
Как «денежные мешки», сколотившие состояния на контрабанде и работорговле, спровоцировали «Американскую революцию» и «Войну за независимость», чтобы после победы оставить народ «у разбитого корыта» (оказалось, что жить при «свободе» куда дороже и беспросветнее, чем при «тирании»)? Знаете ли вы, что бунтов, погромов, карательных операций, грязи и крови в американской истории гораздо больше, чем в российской? Какими методами Соединенные Штаты захватывали чужие земли? И как долго простоит «дворец демократии», возведенный на рабстве и геноциде?
Когда меня попросили написать предисловие, я удивился. Но тут же и понял: удивляться нечему. Потому, что в мире есть только две вещи, о которых большинство людей может лишь гадать – будущее и прошлое.
Писатели-фантасты по мере сил пытаются угадывать, каким быть грядущему. Это трудно. Но историкам, работающим с прошлым, не легче, хотя в их распоряжении есть памятники и документы. Пожалуй, даже сложнее, когда есть письменные свидетельства – «мысль изреченная есть ложь», что уж говорить о печатном слове. Общее место – сетовать на переписывание истории, но историю начинают переписывать с самого рождения. И для того, чтобы разобраться в свидетельствах и описаниях, историку необходимо много раз просеять самые-самые «устоявшиеся» и самые «бесспорные» свидетельства через сито здравого смысла. Работа для детектива – найти настоящее прошлое… или для врача – поставить верный диагноз.
Лев Вершинин не детектив и не врач. Но он одновременно и историк, и писатель-фантаст. К моему глубокому сожалению, новых фантастических книг он давно не пишет. К моей искренней радости, он не оставляет историю – и опыт писателя-фантаста позволяет ему говорить с читателем о реальном легко и свободно.
Эта книга по сути зеркальная к книге «Русские идут». Две великие страны, две великие Империи – США и Россия. Говоря о великом государстве, по воле судьбы и геополитики являвшемся и нашим дружественным соседом, и союзником, и соперником, и, чего уж греха таить, врагом – велико искушение скатиться в фарс. Воскликнуть подобно юмористу «Да они ту-у-упые!» и сорвать аплодисменты.
Куда сложнее попытаться разобраться. Честно, без фантазий и передергиваний. Понять, как рождались Соединенные Государства Северной Америки. Какими болезнями страдали. А в постановке диагноза, и это я вам говорю не как писатель, а как врач – очень важно знать, чем пациент болел в детстве. Исцелился ли он от этих болезней – или несет их в себе, притерпевшись и приспособившись, но щедро награждая ими окружающих…
То, что история всех, без исключения, стран мира содержит в себе события жестокие, кровавые и бесчестные – ни для кого, наверное, не секрет. Конечно, всем свойственно идеализировать свой народ и свою страну, спрашивая с соседей по полной мере, но если всерьез заглянуть в историю – мало не покажется никому.
Но есть и отличия.
Страны «Старого Света», включая и Россию, вынужденно учились сосуществовать друг с другом. Воюя и завоевывая территории, включая в себя новые земли, порой заселенные народами иной веры и культуры, любая европейская страна уже имела опыт сосуществования с этим, «чужим» народом. Это где-то там, далеко-далеко, за морями и горами, жили «люди с песьими головами» и прочие дикари, которых и за людей-то считать было смешно. С теми, кто рядом, поневоле приходилось договариваться, общаться, торговать. Знать чужих богов и чужие обычаи. Понимать, что плохо ли, хорошо ли, но жить рядом придется – даже после войны.
Европейская колониальная экспансия выпустила из котла перегретый пар. Дала Европе возможность эксплуатировать «недочеловеков» по полной программе, успокаивая себя тем, что «Джентльмен к западу от Суэца не отвечает за то, что он делал к востоку от Суэца». У России никогда не было «заморских колоний», Россия шагала по земле – и любая новая территория становилась частью России, какой бы народ ее ни заселял.
Североамериканские Штаты стали первым и, пожалуй, последним исключением из европейской модели колонизации. Уйдя из-под владычества Британской Империи, имея в своем распоряжении девственный, малонаселенный континент, они вполне могли пойти по «русскому пути». Не уничтожая, но принимая в себя, сливаясь воедино и помогая расти. Приобщая к цивилизации, но не размывая и не отвергая чужую культуру.
Интересная могла бы получиться страна. Интересный мог бы получиться мир! Соединенные Штаты, в которых не были выбиты (порой подчистую) индейские племена. В которых не завозились миллионы чернокожих рабов, хоть и получивших свободу немножко позже русских крепостных, но реально так и оставшихся в черных городах и гетто белых городов. Соединенные Штаты, не присоединившие к себе Гавайи, Техас, Аляску…
Но это была бы другая страна и другая история.
В реальности все пошло по-иному.
И вот как это было, нам и рассказывает историк. Рассказывает, никого не приукрашивая и не черня, все как было. Рассказывает языком писателя, так увлекательно, что читается книга как детектив или фантастика. Увы, это не фантастика, это правда, а преступники в этом детективе редко получают по заслугам.
В общем, прочтите. Обязательно прочтите. Вам многое станет понятнее не только в прошлом, но и в дне сегодняшнем.
А я, писатель-фантаст, особенно благодарен Льву за его исторические книги, в том числе и эту. Ибо только узнав прошлое по-настоящему, без лака и дегтя, можно попытаться угадать будущее. Будущее, в которое мы идем все вместе, будущее, которое обязательно наступит. И от того, что мы сегодня будем знать о прошлом, зависит, каким оно будет.
Сергей ЛУКЬЯНЕНКО
Обратил внимание: на фоне дикого потока лжи, изливаемой нынче на всех, несогласных с тем, что Америка есть благо, «цивилизованными СМИ свободного мира», история знаменитой Бостонской Бойни, случившейся 5 марта 1770 года, приобретает особую актуальность…
Событие это известнейшее, материалов тьма, посему не стану лишний раз повторять высокие слова о «стремлении граждан английских колоний в Северной Америке к свободе и демократии». Кому интересно, найти легко. Однако слова словами, а реально все, как и положено, началось с денег. В первой половине XVIII века у Лондона по разным причинам до американских колоний не доходили руки, так что реальной властью на местах стали фактически не губернаторы, а лидеры, скажем так, групп по интересам, объединяющихся для того, чтобы совместно оказывать политическое влияние на местные органы самоуправления. Чиновники, присланные из метрополии, очень быстро понимали, что играть под дудку этих «солидных людей», как они себя называли, выгодно, а пытаться с ними бороться – напротив, чревато, да и бесполезно.
Лицом этих групп («Девять лояльных» и «Клуб бостонского комитета» в Бостоне, «Верноподданные» в Нью-Йорке) были политически активные адвокаты, врачи и просвещенные ремесленники, мечтавшие когда-нибудь добиться права заседать в королевском парламенте, а «фундаментом» – крупные купцы-оптовики, крутившие миллионные обороты на практически узаконенной контрабанде. Ничего удивительного, что когда Лондон, наконец, взялся за наведение порядка, «неформалы» практически сразу ушли в оппозицию. Уже в 1765-м, сразу после принятия в Лондоне «Акта о гербовом сборе», нью-йоркские «политические группы», забыв о традиционной региональной вражде, объединились в организацию «Сыны Свободы», к которой вскоре начали присоединяться и другие города, в первую очередь, естественно, портовые. Деньги у «солидных людей» имелись, следовательно, не было недостатка и в правозащитниках, причем очень многие из официально считающихся «несогласными» и «диссидентами» действовали из самых светлых побуждений, вдохновленные идеями Века Просвещения, а денежные дотации воспринимали наивно и восторженно, как манну небесную. Что, разумеется, более чем устраивало оптовиков, предпочитавших держаться в тени.
Писали в парламент, писали королю, порой чего-то добивались, чаще нет, а параллельно раскручивали агитацию против «насилий метрополии» по месту жительства. В 1767-м, по инициативе бостонского «крестного отца», богатейшего купца Джона Хэнкока, державшего чуть ли не треть порта, несколько общественников накатали и разослали по колониям «циркулярное письмо», очень красиво и правильно обосновывающее необходимость и законность объединения колонистов для «борьбы с тиранией». По ходу дела учиняли террор над чиновниками, пытавшимися, согласно королевским указам, хоть как-то бороться с контрабандой и злоупотреблениями. Над ними издевались, их бойкотировали, их жен травили и оскорбляли, порой особо упрямых даже били на улицах «неизвестные грабители в полумасках».
В конце концов, когда поток жалоб в Лондон дошел до правительства, в мае 1768 года в бостонскую гавань вошел и встал на рейде, следя за порядком и выборочно останавливая для досмотра снующие туда-сюда посудины, 50-пушечный корабль «Ромни». Эта крыша казалась солидной, и таможня осмелела. 10 июня был задержан, обыскан и конфискован за очевидную контрабанду лучший шлюп самого Хэнкока. А на следующий день какой-то морячок с «Ромни», решив снять девочку в одном из портовых пабов, был с ходу обвинен в «непочтении к американским дамам». Словно по сигналу, в городе начались погромы и избиения. Потрепанным и до крайности перепуганным таможенникам пришлось, спасая себя и семьи, бежать из города в крепость на острове под защиту армии. Это уже ни в какие ворота не лезло, и Лондон решил сделать топ ногой.
В первых числах октября в Бостоне высадилась морская пехота. Порт и пакгаузы были взяты под охрану, по городу зашагали патрули. В итоге всего за полтора года уровень контрабанды упал втрое, а таможенные сборы, напротив, выросли на 67 %, и основную часть контингента вывели. Несколько подразделений осталось, но это было уже не совсем то, на патрули сил не хватало, так что «солидные люди» оживились. Вновь начались волнения «простых, честных американцев»; вскоре таможеннику без охраны стало опасно появляться на улице, но, в отличие от прежних времен, под раздачу попали и чиновники других ведомств. Воздействовали по-всякому, от тривиального «насрать под дверью» до подливания чего-то типа касторки в молоко. У некоего Элиотта Спенсера, всего лишь писаря, одну за другой отравили трех собачек, принадлежавших его дочерям. А затем дошло и до крови.
Поздним вечером 22 февраля 1770 года несколько подростков от 9 до 15 лет, работавших мальчиками на побегушках в конторе купца Джона Миллера, младшего компаньона того самого Хэнкока, затеяли бить стекла в доме таможенника Эбенизера Ричардсона. Типа, чтобы прохладился. Некоторые историки называют это «своеобразным политическим протестом», ну и Бог с ними, для нас же важно, что в эту ночь случилось непредсказуемое. Обычно чиновники в таких случаях либо старались отсидеться (одному против стайки, хоть и подростков, страшновато, тем паче что детки портовые, бедовые, с ножиками), либо выскакивали с палкой. Но так уж вышло, что под один из кирпичей подвернулась беременная жена домовладельца, камень сильно разбил бедняге голову, она лишилась чувств и у мужа, решившего, что овдовел, сдали нервы. Резвящаяся детвора получила в оборотку выстрел из дробовика, после чего разбежалась, оставив на мостовой одного из своих, Кристофера Сейдера, «молодого парня около одиннадцати лет», истекшего кровью. На следующий день юристы Хэнкока попытались погнать волну о «детоубийстве», однако судья, выслушав показания Ричардсона и врача, засвидетельствовавшего, что молодая дама мало того, что пострадала, так еще и на грани выкидыша, дело возбуждать не стал. Мученика не получилось. Но по логике сюжет дошел до момента, когда мученики были настоятельно необходимы. А когда «солидным людям» что-то необходимо, они это покупают.
5 марта 1770 года, спустя 11 дней после «детоубийства», некий Эдвард Джерриш, «человек молодой и горячий», по странному стечению обстоятельств должник мистера Брэдли, еще одного компаньона Хэнкока, крепко подвыпив, начал хамить часовому, охраняющему таможню. Солдат, как положено, оскорбления игнорировал, так что хулиган, наскучив, ушел, но через пару часов вернулся уже с дружками. На сей раз в часовых полетели не только оскорбления, но и камни, и в конце концов, когда Джерриш попросту начал хватать одного из солдат за грудки, тот ударил его стволом мушкета. На крики потянулась толпа, – вполне возможно, подготовленная, общим числом едва ли не в сотню душ, все под хмельком. Ситуация быстро накалялась. Уже звучали и призывы к расправе, и в конце концов часовые, бросив свои будки, которые «мирные демонстранты» уже пытались опрокинуть, отступили к лестнице таможни, прижавшись спинами к запертым дверям.
Вот в такой обстановке дежурный офицер, капитан Томас Престон, принял решение принимать хоть какие-то меры если и не по обузданию толпы, то хотя бы для спасения своих подчиненных. Собрав несколько солдат, он велел им примкнуть штыки и двигаться на усиление к часовым, поставив задачу спасти товарищей от расправы и защитить здание таможни от разгрома, а позже явился на место событий и сам. Толпа, тем временем, насчитывала уже «от 300 до 400 человек». Она накачивала сама себя, к тому же еще и некие люди, так и оставшиеся «неизвестными», раздавали «храбрым защитникам свободы Бостона» склянки с виски «для обогрева». Уже в сумерках в солдат полетели не только снежки и камни, но и невесть откуда взявшиеся «колеса и железные палки», – и в какой-то момент, когда начались травмы (странно, что не раньше), прозвучал первый выстрел. А вслед за ним и еще. Стреляли не залпом, в общем, почти не целясь, просто, чтобы отогнать, – и таки отогнали, но трое хулиганов были убиты наповал, еще один парнишка, похоже, даже не участник бучи, был смертельно ранен рикошетом, а пятая жертва скончалась через две недели.
Наутро началась истерика. Уже 7 марта по городу ходили плакаты, наспех изготовленные местными художниками, – естественно, «очевидцами массовых убийств», – изображающие хорошо одетых, приличных людей, расстреливаемых войсками, выстроенными в правильные шеренги. Как позже выяснилось, координатором массового изготовления всех этих наглядных пособий был молодой гравер Поль Ривир, спустя несколько лет сыгравший видную роль на старте Войны за независимость, а пока что всего лишь активный «патриот», находившийся, кстати, в самой гуще скандала у таможни. Опасаясь провокаций, власти вывели войска из центра города на островной замок в гавани, но это никого не успокоило. Похороны «мучеников Свободы», в том числе и шпаненка Сейдера, которого почему-то десять дней не спешили предать земле (?!), вылились в совершенное безобразие под тяжелым хмельком и лозунгами типа «Нет тирании!». Резко вошли в моду «патриотические пирушки», где всех желающих покричать о «справедливом суде и скорой казни убийц» поили совершенно бесплатно и от пуза.
В итоге капитан Престон и его солдаты были взяты под стражу. Отдавать служивых людей на съедение по политическим соображениям в те времена считалось непозволительным, но то, что суд должен быть открытым и гласным, а приговор строго соответствовать преступлению, власти понимали. Поступить иначе означало бы подтолкнуть «умеренных» в стан «патриотов». Проблема заключалась с том, что ни один из «юристов Бостона» не соглашался защищать подсудимых. Все понимали, что выиграть дело не так уж сложно, но жить, а тем паче делать карьеру в Бостоне после этого будет затруднительно. Взялся за дело только Джон Адамс, довольно известный лойер из городка Престона, считавшийся одним из видных «патриотов». Его отговаривали, и сам он тоже понимал, чего это может стоить, но, как позже писал в мемуарах, «даже если бы моя репутация была испорчена, казнь бедных солдат впоследствии стала бы пятном на этой стране, не менее грязным, чем казни ведьм в былые времена. К тому же я рассчитывал доказать властям, что размещение гарнизонов в мирное время чревато нежелательными инцидентами, и мне это удалось, что было оценено по заслугам, и таким образом, я, поступив по-христиански, был еще и вознагражден общественным доверием».
Жизнь показала, что он не прогадал: действительно, публичное обоснование нежелательности пребывания военных в городе было в итоге признано более целесообразным, чем показательная расправа с солдатиками, и на политической деятельности лойера его поступок, несмотря на кратковременную обструкцию, никак не сказался, напротив, позже он даже стал вторым президентом США.
Впрочем, это было позже. Пока же Адамсу удалось подобрать команду (еще двух юристов). Чтобы приглушить страсти, суд отложили на несколько месяцев, а присяжных, вопреки обычаю, избрали не из местных. В конце октября состоялся первый суд, над командиром, – и, к огромному неудовольствию публики, капитан Престон был оправдан, поскольку доказал, что не приказывал открывать огонь (доказать это было несложно, поскольку он в момент выстрелов пребывал в крайне неудобном месте, чтобы отдавать такую команду). Спустя месяц судили солдат. Адамс строил защиту на утверждении, что подсудимые бесспорно подверглись «беспричинному и жестокому нападению толпы уличных подростков, негров, цветных, ирландских пьяниц и прочего сброда», и имели полное право сопротивляться. Выяснять, утверждал он, следует только степень угрозы: если в опасности была жизнь, солдаты невиновны, а если нет, то виновны разве что в неумышленном убийстве. Жюри, выслушав показания свидетелей, согласилось с защитником. Шесть солдат были оправданы, еще двоих, стрелявших несколько раз, чуть было не признали виновными, но Адамсу все же удалось добыть доказательства, позволившие оправдать и их (пятый погибший, по имени Патрик Карр, незадолго до смерти дал официальные показания на дому, в присутствии священника, а тот передал их адвокату).
Но все это уже не имело ровным счетом никакого значения. В конце концов, никто ни лично капитану Престону, ни бедным служивым зла не желал. Главное, что появился повод. По всем колониям, от Вермонта до Джорджии, полетели красочные, в основном, естественно, анонимные описания трагедии типа классического бестселлера «Полное и правдивое описание ужасной бойни и резни, испытанных мирными и добропорядочными гражданами славного города Бостона от рук бесчеловечных солдат 29-го полка, который вместе с 14-м полком ныне попирает права добрых верноподданных Его Величества Короля Георга». А то и круче. Просвещенное общество читало, ужасалось злодеяниям тирании и проникалось мыслью, что так жить нельзя.
Начало, короче говоря, было положено, – а что было дальше, известно так хорошо, что и говорить о том нет никакой надобности. Помяну лишь, что в 1858 году, когда ни одного свидетеля событий уже не было в живых, в Бостоне начали отмечать День Мучеников Свободы, а в 1888-м был установлен памятник жертвам резни, на фронтоне которого перечислены славные имена всех шестерых, включая, разумеется, и Кристофера Сейдера. Учиться на их примере много десятилетий наставляли детвору. Нынче, правда, о суде (но не о предыстории сюжета) уже рассказывают все более и как есть. Хотя отголоски старой версии, гласящей, что «капитана Престона и его солдат осудили за убийство», типа, как насчет иракских ОМП, с которыми когда-то, – бывает, бывает, – слегка ошиблись…
А сейчас вернемся на век назад и поговорим о событиях, связанных с именем Натаниэля Бэкона. Дело было, правда, еще в эпоху колониальную, то есть скорее к Англии относится, чем к Соединенным Штатам, которым еще только предстояло возникнуть полный век спустя. Однако, с другой стороны, именно этот сюжет будущие отцы-основатели Империи Добра, – в частности, сам Томас Джефферсон, голова из голов, – считали примером для подражания и вообще первым случаем, когда «американский народ заявил о себе как об отдельной от англичан нации, исполненной чистого патриотизма, добродетели и любви к свободе». А это, согласитесь, уже кое-что.
К тому же в самом сюжете таится некая будоражащая душу загадка. Задолго до нынешних времен толерантности и взаимного согласия, отношение к Бэкону странным образом объединяло несоединимое. Самые твердокаменные, прошлого еще поколения коммунисты США, типа Герберта Аптекера, считали его «чудесным, ярчайшим примером объединения всех угнетенных, белых и черных, в борьбе с колониальным гнетом Англии». Спустя поколение в ту же дуду дудел идеолог «новых левых» Теодор Аллен, указывавший, что «выступление народа против буржуазии, начавшись как результат расхождений в «индейском вопросе» между элитными и неэлитными плантаторами, превратилось в гражданскую войну, в которой вооруженный рабочий класс, черный и белый, дрался плечом к плечу за отмену рабства». И вместе с тем, что интересно, примерно в том же ключе высказывались и закоренелые консерваторы, даже расисты вроде Ника Салливана, рассматривавшие Бэкона как «самого великого патриота и демократа Америки до Вашингтона». Уже любопытно. Получается, что какой-то конфликт между группами каких-то плантаторов, чего-то не поделивших по «индейскому вопросу», каким-то непонятным образом перерос в совместную вооруженную борьбу белых и африканских рабочих против рабства, да еще и против гнета Англии. Странно. Непонятно. Будем разбираться…
Вирджиния, самая, как говорили тогда, «царственная» колония Англии в Северной Америке, по праву считалась славным местечком. Не холодно и не жарко, аккурат между будущим Севером и будущим Югом, но все-таки больше Юг. Населена была не хмурыми сектантами-разночинцами, как чуть севернее, а людьми свободомыслящими, ни Бога, ни себя не забывающими, в немалой степени дворянами. Занимался тамошний люд в основном сельским хозяйством, в социальном смысле делясь на «джентльменов», – около 1000 семей, – потомков первых поселенцев, прогнавших индейцев с берега и владевших большими и богатыми плантациями близ моря, где трудились чернокожие невольники, и «народ», численностью раза в четыре больше. «Народ», в свою очередь, распадался на «сквайров» (плантаторов победнее), фермеров и безземельную мелюзгу – в основном из отбывших семилетний срок «кабальных слуг» («белых рабов»), то ли сосланных из метрополии на каторгу, то ли оплативших трудом переезд. Ну и еще полезно для понимания дальнейших событий знать, что управлялась Вирджиния, как положено, своей Ассамблеей, но губернатора, поскольку колония считалась коронной, назначали из Лондона, а правом голоса обладали только свободные белые мужчины, владевшие землей или иной собственностью, вроде мастерской или судна. Но главное, конечно, землей, поскольку мастерские были в основном на плантациях, а корабли плантаторам же и принадлежали.
В общем, поначалу такой порядок дел был даже справедлив, но по мере роста колонии белых свободных «лишенцев» становилось все больше, и они все настойчивее поговаривали о том, что неплохо бы получить право голоса. Не политики ради, политика мало их волновала, а потому что к 1674 году на повестку дня вышел «индейский вопрос», которого раньше как бы и не было. В отличие от суровых сектантов Новой Англии, считавших краснокожих еле-еле животными и спровоцировавших туземцев вести себя соответственно, а затем вырезавших «дьяволов» подчистую, в Вирджинии царило согласие. Девятнадцать небольших местных племен, проиграв войну 1644–1646 годов, жили, не нарушая договор, лояльно служили английской короне, платили дань пушниной и даже помогали колонистам в войнах с более далекими, «немирными» племенами.
Так было много лет, но теперь привычный мир нарушился. Летом 1675 года цены на табак падали (голландцы интриговали вовсю), сильная засуха сократила урожай маиса на три четверти, и «народу», и «джентльменам» приходилось затягивать пояса, а тут еще с севера, из Массачусетса шли нехорошие слухи о взбесившихся индейцах, берущих штурмом и выжигающих целые города. То есть о знаменитой «войне короля Филиппа». Это, конечно, было далеко, но у страха глаза велики, а к тому же ситуация давала возможность решить остро волнующие всех вопросы. Короче говоря, большая группа фермеров, обитающая по соседству с лояльными индейцами, потребовала отменить договор, прогнать их, неважно, что лояльные, и распределить возделанные земли, поскольку «это даст добрым подданным дополнительный доход». Того же требовали и бывшие кабальные слуги, не имеющие заработка и мечтающие о своей земле, тем паче уже ухоженной, поскольку средств на самостоятельную очистку участков и постройку домов не имели.
Власть в лице губернатора, пожилого джентльмена по имени Роберт Беркли, такие настроения не поощряла, как «противоправные», а провести соответствующие законы через Ассамблею «народ» не мог, поскольку «малых плантаторов» было немного, а мелюзга не имела права избирать и быть избранной. Вопрос сделался актуален, но «джентльмены» добра от добра искать не собирались, – и в какой-то момент фермеры решили брать дело в свои руки по северным стандартам. Начались пограничные стычки, – белые явочным порядком занимали индейские угодья. Затем дело дошло до убийств, а в июле 1675 года и до крупного конфликта. Преследуя воинов из «немирного» племени доик, укравших свинью и побивших сторожа плантации, отряд виргинской милиции по ошибке пересек границу Мэриленда и – опять-таки, по ошибке – атаковал поселок ни в чем не виновных саскеханоков, своих союзников. Индейцы оказали сопротивление и прогнали почему-то нагрянувших белых. Возможно, зря, поскольку сопротивление рассматривалось как «грех и нарушение Божьего права».
Разозленные виргинцы, объединившись с милицией Мэриленда, вернулись в августе, уже огромной по тем временам армией, – 1100 человек окружили форт саскеханоков, пятерых главных вождей выманили на переговоры и без лишних церемоний повесили, а затем атаковали укрепление, но взять не смогли и решили удушить «чертей» блокадой. Но опять просчитались: когда голод стал невыносим, осажденные под покровом ночи покинули городок и неслышно проскользнули через оцепление, убив по дороге пятерых часовых, по одному за каждого вождя. Могли и больше, но не захотели. Однако договора больше не существовало: саскеханоки встали на тропу войны.
Все эти события, понятное дело, обострили политическую ситуацию в Вирджинии. «Народ» требовал или указа губернатора о войне с индейцами, или права голоса для всех, чтобы вотировать войну через Ассамблею. И как раз в этот момент на авансцене появился всего лишь года полтора как приплывший из Англии молодой сквайр Натаниэль Бэкон по прозвищу «Junior», поскольку был и Бэкон-старший – один из столпов колонии, богач и член государственного совета Вирджинии. Он, собственно, и пригласил молодого кузена, дела которого в Англии шли плохо, перебраться за океан, тем паче что его сестра, соответственно, тоже кузина англичанина, была замужем за самим губернатором, мистером Уильямом Беркли, и тот гарантировал свояку хороший прием. Так оно и вышло: немедленно по прибытии Натаниэль купил по дешевке две небольшие, но очень хорошие плантации в престижном районе у моря, нашел надежного компаньона, Уильяма Бёрда, и получил от губернатора выгодную, далеко не всем достававшуюся лицензию на право ведения пушной торговли с индейцами. А затем, – очень понравившись мужу кузины умением красиво говорить и толково советовать, – стал и членом госсовета Вирджинии. Искушенный политик, губернатор, видимо, полагал, что молодой человек, в колонии чужой и всем ему обязанный, станет его надежным сторонником.
И ошибся. Юноша был птичкой совсем иного полета, и амбиции его, как очень скоро выяснилось, пределов не имели. Практически сразу он ушел в оппозицию Беркли по «индейскому вопросу». Губернатор, исходя как из инструкций Лондона, так и из собственных взглядов, стоял на том, что любая «враждебность» краснокожих, неважно, что послужило ее причиной, должна быть наказана, так что карательные экспедиции против саскеханоков одобрял и поддерживал, а к их просьбам о мире не прислушивался. Вместе с тем, утверждал он, аборигенов, соблюдающих договоры, лояльных короне и «смиренно принимающих несправедливость судьбы», трогать не следует, торговать с ними должно более или менее честно и столкновений за землю не провоцировать. «Я бы хотел, – писал он, – сохранить тех индейцев, которые ежечасно в нашей власти, чтобы они служили нашими шпионами, помощниками и проводниками», предлагая построить вдоль границы несколько небольших фортов, которые исключили бы возможность вторжения с земель, где жили «немирные» индейцы. «Джентльмены», как уже говорилось, были с губернатором заодно. А вот «народ» на такое «миролюбие» роптал.
Pro forma людей не устраивало неизбежное, при решении строить форты, повышение налогов, но на деле все было куда проще. Кому-то хотелось расширить свои фермы до ранга плантаций, кому-то просто обзавестись фермой, а кого-то, безденежного, бесило, что за свои меха «краснокожие черти» требуют плату, вместо того чтобы с радостью отдавать их даром. В связи с чем «народ» сходился во мнении, что индейцев, мирные они или нет, следует попросту перебить, а их имущество поделить по-честному, «согласно заповедям Божьим». Очень скоро в вожди «народа» выдвинулся Бэкон, индейцев хотя и увидевший впервые совсем недавно, но возненавидевший сразу; сам он этого не отрицал. На тех, кто считал причиной тот факт, что в стычке с саскеханоками погиб один из его работников, даже сердился. «Хардинг, – заявил он на одном из сходов, – был выпивоха и богохульник, его гибель меня ничуть не огорчила, однако я уверен, что сокрушить, а лучше без предрассудков, полностью искоренить всех индейцев было бы делом угодным Господу и полезным для всех простых людей».
Щедрый, красноречивый и храбрый, Junior очень быстро стал популярен в среде поселенцев пограничья, вполне согласных с его программой «окончательного решения» индейской проблемы, а ощутив за собой реальную силу, бросил вызов и самому губернатору Беркли. Для начала аккуратно попробовав старика на прочность тайным предложением «поддерживать во всем честно и усердно», если его и Бёрда компания получит «меховую монополию», – то есть, в сущности, бюджет колонии. Естественно, Беркли послал «вождей народа» куда подальше, для начала отказав «наглецу Нату» в чине офицера колониальной милиции, в связи с тем, что он «своеволен и не уважает власть». А чуть позже, в марте 1676 года, вообще ударил ниже пояса, проведя через Ассамблею решение о проверке лицензий и отборе их у «виновных в контрабанде». Естественно, Бэкон с напарником оказались в числе лишенцев, – и естественно, честолюбивый и обидчивый Junior был взбешен, поскольку удар был двойным, и по амбициям, по планам, и по кошельку.
В мае 1676 года «лояльное» племя оканичи сообщило губернатору, что поблизости от их селения появились саскеханоки, и получило в ответ уничтожить «немирных» своими силами. Поселенцам отправляться в поход было запрещено, однако Бэкон – это было первым его официальным актом неподчинения – созвал недовольных таким решением, выставил им несколько бочек виски, а затем, естественно, избранный «генералом», двинулся в земли оканичи, где нежданных гостей, изможденных и голодных, встретили удивленно, но очень приветливо. Их накормили, дали отдохнуть, а пока они отдыхали, гостеприимные хозяева сделали все сами. Внезапно атаковав лагерь саскеханоков, оканичи убили около 30 воинов, еще десяток замучили у столба пыток, а прочих (человек двадцать) подарили Бэкону. Рабов Junior, конечно, принял с благодарностью, однако возвращаться назад не спешил: у него были совсем иные планы. Позже его люди честно рассказывали, что «по слухам, у дикарей скопилось пушнины на тысячу фунтов стерлингов, и было несправедливым оставлять в их руках такое богатство». В общем, за день до предполагаемого ухода, во время прощального пира, люди Бэкона, как не без гордости написал он в докладе, «набросились на мужчин, женщин и детей снаружи, обезоружили и уничтожили их всех».
Укрепленный городок, правда, взять не смогли, да и не пытались, но добычи и рабов набрали достаточно и без потерь, – по словам Джереми Уитта, «не убив ни одного враждебного индейца, но убив, обобрав и обратив в рабство множество дружественных», вернулись домой, где были встречены «народом» как герои. С точки зрения губернатора, конечно, это было совсем не так, – Беркли расценил действия Бэкона как «мятеж» (а современные историки именно с этого момента исчисляют начало «восстания»), но от заявлений старого джентльмена «народному генералу», ставшему самой популярной фигурой в Вирджинии, не было ни холодно ни жарко. Напротив, он сам перешел в атаку на Беркли и чиновников колонии, обвиняя их в «любви к индейцам» и «ненависти к честным белым людям», – в связи с чем, дескать, «ни один мужчина не смел убивать индейцев, даже враждебных… пока я не разрубил этот узел, что заставило людей смотреть на меня как на своего друга». Это, конечно, была ложь чистой воды, индейцев и раньше стреляли почем зря, но люди, естественно, верили каждому слову «нашего Ната». Сомневавшихся били. Кое-кому подпустили красного петуха. А сам «народный генерал» тем временем уже позволял себе намекать и на то, что в Лондоне не знают, кому пристойно быть губернатором, так что решать это следует не английским чиновникам, но «народу, большинством голосов», а следовательно, необходимо отменить «несправедливое установление 1670 года», лишающее права голоса «свободных белых людей, не владеющих землей».
Ничего удивительного, что Бэкон, хоть и объявленный «нарушителем закона и мятежником», легко победил на выборах в Ассамблею, первая сессия которой должна была начаться 5 июля 1676 года. Активнейшее участие в кампании, вовсю пиаря супруга среди женщин и убеждая их уговорить мужей голосовать только за «народного генерала», который «с Божьей помощью убил множество индейцев и убьет еще больше», принимала и леди Бэкон, – к слову сказать, на этом основании считающаяся нынче «основательницей американского феминизма». Совсем уж на всякий случай, – хотя сомневаться в успехе не было никаких оснований, – Junior 5 июня, в день выборов, приказал своим вооруженным сторонникам захватить избирательный участок в графстве Энрико, от которого он баллотировался. А после подсчета голосов, вместо того чтобы, как положено было, отправить в столицу колонии своих доверенных лиц со списками и опечатанными бюллетенями, двинулся на Джеймстаун во главе вооруженного до зубов отряда ополченцев, заявив, что хочет лично проследить за окончательным подсчетом и, если понадобится, сместит «негодяя Беркли, который, Бог свидетель, определенно стремится украсть у народа мою победу».
Первый блин, однако, вышел комом. Поход полусотни людей с мушкетами изобразить «законным действием народа» не получилось. 7 июня на окраине Джеймстауна Бэкон и его люди были задержаны спешно созванной милицией. Всерьез рассерженный Беркли, созвав ассамблею, поставил вопрос о судьбе «мятежника и нарушителя закона». Дело пахло петлей, и ею бы, видимо, кончилось, прояви Junior хоть сколько-то гонора типа того, что выказывал в своем кругу. Он, однако, были смиренен, как овечка, во всем каялся, пав на колени, целовал руку губернатору, называя его «любимым дядюшкой», клялся на Святом писании, что никогда больше не будет, – и таки вымолил прощение. Более того – миловать так миловать, – был утвержден депутатом и вновь назначен членом Госсовета. После чего уехал домой, а полторы недели спустя, 23 июня, вернулся в Джеймстаун уже во главе 500 вооруженных сторонников.
На сей раз, понятно, город он легко захватил, самого губернатора пленил, и 30 июня, на 5 дней раньше «законного» срока, открыл первую сессию нового созыва Ассамблеи, вошедшую в историю под названием «Ассамблея Бэкона ». Подавляющим большинством голосов были утверждены знаменитые «Декларация народа Вирджинии» и еще более знаменитый Акт VII, восстановивший избирательное право «свободных белых людей, не имеющих недвижимости». А также, вернее, еще до того, Акт I и Акт II, объявившие все ранее заключенные договоры с индейцами недействительными, а все их земли, «в первую очередь, должным образом возделанные», и все «запасы пушнины, а также иные полезные припасы» собственностью колонистов. Против Акта VII не выступил никто, его поддержал даже Беркли, присутствовавший на сессии в кандалах, а вот Акты I и II вызвали споры. «Джентльмены» и бывший губернатор настаивали на том, что так поступать с «лояльными» индейцами все-таки неблагородно и Лондону это придется не по вкусу. Однако Бэкона несло. Прислушиваться к поверженным оппонентам он не собирался. На его стороне была сила, и поэтому за него голосовали даже «джентльмены». Единственное, чего «народному генералу» все-таки не удалось, – поскольку ни одно из обвинений не подтвердилось, – это привлечь «любимого дядюшку» к суду за махинации с налогами, протекцию друзьям и «преступный сговор с индейцами». В конце концов, Беркли пришлось не только оправдать, но и отпустить домой, поскольку на границе, откуда ушли почти все вооруженные мужчины, стало неспокойно и старик, согласно закону, имел право защищать свою семью.
Теперь вся власть была в руках «храброго Натаниэля». Официально объявить себя губернатором, нарушив тем самым уже и королевские полномочия, он, правда, все же не рискнул, – главой колонии был провозглашен его сторонник Уильям Драммонд, занимавший этот пост до Беркли, но снятый за взятки. Не стал «народный генерал» и, как вообще-то следовало бы, уведомлять о событиях Лондон. Более того, ввел практику выдачи патентов на плавания в метрополию только самым доверенным людям, в которых был уверен. Зато, чего и следовало ждать, мгновенно начались кампании против индейцев, причем первыми жертвами «народной власти» стало вообще ни в чем не виноватое, издавна дружественное колонистам племя памунки, исправно поставлявшее «белым братьям» вспомогательные отряды во всех их войнах с окрестными племенами. Действовала «народная армия» с уже привычной жестокостью, не ограничивая себя правилами, присущими «джентльменам», тем более что памунки за несколько лет до того по приказу Беркли сдали мушкеты «на хранение» в Джеймстаун и получали их только для участия в походах. Потрясенные, ничего не понимающие индейцы бросились за помощью к тому, кого по-прежнему считали Большим Справедливым Вождем, – к старому Беркли, и тот, как умел, разъяснил им ситуацию, в ответ на что краснокожие предложили ему любую помощь, какая потребуется. Предложение было с благодарностью принято, – старик искал любую возможность вернуться к власти, как сам он потом объяснял, «во имя порядка на земле и восстановления воли Его Величества». Тем паче что уже к концу июля вокруг него опять начали собираться люди, в основном, конечно, «джентльмены», недовольные засильем в колонии «невежд, смутьянов и наглецов» Бэкона, ко всему еще и присматривавшихся к их плантациям.
Их, правда, не так много, но тут появляется письмо из Лондона, куда экс-губернатор успел сообщить о смуте еще в самом ее начале: король, естественно, возмущен и в ответе, признавая Беркли единственным законным главой колонии, предоставляет ему чрезвычайные полномочия. Это всего лишь слова, но по тем временам эти слова значат очень много, тем паче что у Беркли сохранилась и королевская печать, которую он накануне ареста успел спрятать, отговорившись, что выкинул в реку. И слово становится делом: собрав по сусекам около сотни «джентльменов», губернатор именем короля подписывает обращение к «белым рабам», объявляя, что все кабальные слуги сторонников Бэкона, если они убегут от своих хозяев и поддержат «королевское дело», получат свободу. Кроме того, «благим и угодным его величеству делом» объявляется грабеж хозяйского имущества, две трети которого объявлялись «королевским штрафом», а треть – долей бывших невольников.
В итоге за считаные дни под знамя губернатора сбегаются не менее пяти сотен кабальников, в том числе и матросы всех трех военных судов колонии, – разумеется, вместе с кораблями и пушками. Бэкон, естественно, всерьез встревожен, – индейские земли и пушнина, конечно, очень хорошо, но его людям не нравится то, что творится дома, а мнение людей надо учитывать, и ему приходится возвращаться в Джеймстаун. В это время, примерно в середине августа, в его озабоченную голову приходит, казалось бы, совершенно фантастическая идея. «Народный генерал» пишет письма ассамблеям соседних колоний – Мэриленда и Южной Каролины, – призывая их примкнуть к «народному делу», а если Лондон откажется удовлетворить их требования, совместными усилиями «объявить в Америке независимую от англичан, во всем от них отличную американскую нацию». В устах коренного, всего пару лет как в Новом Свете не прожившего англичанина это, конечно, звучит странно, – но такое уже случалось: веком раньше, обидевшись на короля Испании, мешавшего им беспредельничать с индейцами, уже пытались объявить себя «независимой нацией», а своего лидера Гонсало Писарро «королем всех Америк» перуанские конкистадоры.
Кончилось это, правда, плохо, да и у Бэкона не лучше. «Джентльмены», правившие по соседству, с индейцами дружили, закон уважали и на «безумные письма» даже не ответили, вместо того известив мистера Беркли: мол, считаем только вас, сэр, законной властью Вирджинии. Зато 7 сентября к Джеймстауну подошли силы лоялистов, не менее 600 мушкетов, при трех пушках и, что еще страшнее, королевской печати и королевской грамоте. Но вместо штурма мудрый Беркли предлагает амнистию всем мятежникам за исключением, естественно, Бэкона, Драммонда и еще двух «неисправимых преступников». И тут, хотя город хорошо укреплен, а пушек на стенах почти дюжина, «народ» открывает ворота и сдает столицу без боя, а большинство радостно переходит на сторону губернатора, встав в очередь за грамотами о прощении. Всем прочим Беркли, предупредив о неизбежных последствиях, позволяет уйти, развернув знамена. Ему «не нужно кровопролития», ему «нужно торжество закона и власти короля».
Теперь загнанным в угол оказался Junior. Оставшиеся с ним 150–200 сторонников – не сила, он это понимает. Теоретически еще не поздно покаяться, шанс на помилование высок, тем паче есть друзья и есть кому заступиться, – в особом письме Беркли намекает, что готов ограничиться высылкой смутьяна в Англию, даже дав право продать имущество. Однако Бэкон, судя по всему, уже не мог развернуться. Да и не из тех был. Ни смириться с поражением, ни идти на компромисс он не желает. Напротив, отвечает ударом на удар: за подписями «народного губернатора Драммонда» и «народного генерала» Бэкона, – со ссылкой, конечно, на «королевскую волю» (что уже само по себе государственная измена), – выходит в свет прокламация, призывающая восстать белых рабов. На сей раз, принадлежащих сторонникам «изменника Беркли», то есть большинству «джентльменов». Всем, кто откликнется, обещают уже не только свободу, но и землю, и право голоса. Более того, аналогичная (правда, только насчет свободы) прокламация обращена и к чернокожим рабам (Бэкон, не считавший индейцев людьми, к африканцам, как ни странно, относился мягче).
Спустя пару дней такой же указ подписывает и Беркли, но Junior успел раньше, и в его армию вступают сотни новых рекрутов. 19 сентября Бэкон вновь осаждает Джеймстаун, но вместо штурма выставляет в поле перед воротами рабов-индейцев, держащих на поводках жен и защитников, пригрозив, что «честь дам будет поругана». Драки, впрочем, опять не получается: как ранее люди Бэкона, лоялисты уходят за реку с развернутыми знаменами, и на этот раз уходит большинство; к мятежникам присоединяются считаные единицы. Той же ночью «народный генерал» отпраздновал триумф, приказав сжечь Джеймстаун, «оплот греха и тирании», дотла, объявил, наконец, себя губернатором, и… И вдруг, 26 октября, молодой и полный сил, умер. То ли от дизентерии (скорее всего), то ли от яда (чему конспирологи уже три века ищут доказательства – но безуспешно). И это – в самом зените успехов – ломает хребет мятежа.
Сразу после смерти Бэкона все поползло по швам, словно бунт держался только на его незаурядной харизме. Практически тотчас началось дезертирство: кто-то уходил домой, многие – «за речку», в стан лоялистов, где одумавшихся не наказывали. Джон Ингрэм, избранный новым «генералом народа», не умел ни сплотить, ни воодушевить людей, тем более что уже никто, – кроме, разве что, бывших рабов, – не знал, за что, собственно, воюет. А отряды Беркли все чаще форсировали Тайдуотер и наносили удары по бестолково бродящим на берегу Чесапиского залива группам мятежников. Об индейцах и говорить не приходится, они нападали едва ли не ежедневно. В конце концов, не выдержал и Ингрэм: тайно связавшись с Беркли, он договорился в обмен на помилование разоружить еще подчинявшихся ему бунтарей. Около сотни отказавшихся подчиниться были объявлены вне закона, и на них началась «королевская охота», завершившаяся под Рождество, когда примерно 80 чернокожих и менее 20 кабальных слуг, еще бродивших по лесам, попали в засаду и под дулами пушек были вынуждены сложить оружие. В конце января 1677 года 70-летний губернатор вернулся в сожженную столицу колонии, где не осталось ни одного не разграбленного дома; как писала в Лондон его супруга, «из-за негодника Ната все придется строить заново, потому что восстановить что-то нет никакой возможности».
К общему удивлению, Беркли, слывший человеком незлобивым, проявил в отношении мятежников крайнюю жесткость, в основном конфискуя собственность, но и вешая – на эшафот пошли 23 человека (очень много по тем временам и местам), в том числе несколько «джентльменов» и даже бывший губернатор Драммонд. Устоявшаяся в Штатах версия гласит, что такое зверство не осталось безнаказанным: король Карл II, выслушав доклад следственной комиссии, якобы заявил: «Этот старый дурак предал смерти больше людей за шалости в пустыне, чем я здесь за убийство моего отца», и приказал с позором отозвать старого губернатора. Это, однако, легенда, не имеющая никаких подтверждений, зато сохранилось личное письмо Беркли его величеству с просьбой о возвращении в Англию в связи с возрастом и недомоганиями, а также королевская грамота с благодарностью «сэру Уильяму за его примерный, верноподданный и многолетний труд».
В успокоившейся же колонии все пошло по накатанной колее. Акты «Декларации народа Вирджинии» были пересмотрены, те, что касались индейцев, отменены, но толку для краснокожих в том было мало, – за несколько месяцев художеств Бэкона большинство их было либо перебито, либо ушло куда подальше от безумной колонии, а вслед за ними ушли и соплеменники, порабощенные «народным генералом», но освобожденные Беркли. Так что вожделенные земли достались колонистам, и «малые плантаторы» стали плантаторами нормальными, а безземельная мелкота, в том числе и кабальные, поддержавшие «королевское дело», обзавелась фермами, в связи с чем никого не напрягла и отмена Акта VII – о праве голоса для всех свободных, независимо от собственности, – ведь теперь собственниками были все. Кроме, разве что, двух-трех сотен негров, вставших на сторону Беркли, – им пришлось довольствоваться свободой, отчего, кстати, процент вольных негров в Вирджинии стал и остался большим, нежели в соседних колониях. Короче говоря, согласно классической формулировке Филиппа Д. Фонера, «Это славное восстание завоевало ряд демократических прав для народа (…) Ни одна из этих демократических реформ не была сохранена после поражения восстания, но память о них продолжала жить. Бэкон был поистине народным вождем, «факельщиком Революции» и первым архитектором человеколюбивых принципов народа Соединенных Штатов».
Короче говоря, при проклятом колониализме верхи с низами очень не ладили. Но уж после обретения долгожданной Свободы, казалось бы, должны были поладить. По крайней мере, именно так и никак иначе полагали «владельцы независимости», добившиеся всего, чего хотели. А получилось не так.
Редко вспоминают, хотя и особого секрета не делают, что союз республик Северной Америки, с французской помощью (и только благодаря ей) добившийся в 1783 году независимости от Великобритании, при всех красивых лозунгах Века Просвещения был, мягко говоря, не демократичен. «Владельцы независимости», – крупные купцы-оптовики Новой Англии и плантаторы Юга, включая и тех, кто стоял в стороне от борьбы или даже стоял на стороне короля, но в последний момент успел вспрыгнуть на подножку, – добившись ухода от королевских налогов и всяческих сковывающих бизнес пережитков, считали, что все сделано. Предприниматели, хорошо нагревшие руки на производстве вооружений и поставках армии, получили «благодарственные субсидии» от государства, простившего предосудительные случаи продажи товаров параллельно и англичанам. В элиты бывших колоний влились экс-пираты, по итогам войны ставшие почтенными каперами с длинным списком побед (в смысле захватов английских судов).
Расхватав по дешевке (деньги-то были) земли, конфискованные у лоялистов, а также массово скупив (в основном за виски) солдатские сертификаты на право получения земли, новые хозяева колоний, отныне ставших суверенными штатами, перепродавали землю мелкими участками тем же бывшим солдатам, которые, проспавшись, соображали, что сделали глупость. Обращать хоть какое-то внимание на всякую мелочь, пусть даже эта мелочь вытянула на себе вся тяготы семилетней, кровавой и изнурительной войны, тем более делиться с мелочью плодами победы, никто и не думал. На первых порах решили даже «забыть» о долгах уже не нужной континентальной армии. Правда, пришлось вспомнить. Уже в июне 1783 года, вскоре после победы, ветераны, уразумев, что получили от вожделенной независимости, по словам французского поэта Френо, «лишь славу и голод», зарычали, – и после похода армии на Филадельфию, остановленного только авторитетом обожаемого всеми Вашингтона, конгрессу пришлось раскошелиться, выплатив воинам Республики часть того, что им по праву причиталось. Однако после этого армию, на всякий случай, распустили, а остатки долга так и забыли вернуть.
В целом «мясо революции» с удивлением обнаружило, что жизнь Раем, мягко говоря, не стала. А вот наоборот, – да. «Владельцы независимости» активно играли с Англией, гнавшей в бывшие колонии потоки товаров по демпинговым ценам на условиях долгосрочного кредита. Счета спекулянтов росли, но местные мануфактуры увядали, как и торговля сельхозпродуктами с островами Вест-Индии, где теперь янки облагали пошлинами, как иностранцев. Бремя налогов росло не по дням, а по часам, фермерам приходилось закладывать участки, а затем, в связи с невозможностью выплачивать даже проценты, терять их. Протесты снизу до верхов, увлеченных своими играми, не доходили, требования – снизить проценты по долгам, отменить тюремное заключение за долги, провести денежную реформу, короче говоря, «отрегулировать» ситуацию – даже не рассматривались. Вернее, кое-где, в штатах, где у власти были плантаторы, не чуждые феодальных представлений о чести и долге, или владельцы фабрик и мастерских, некоторые уступки «регуляторам» были сделаны, эмиссия бумажных денег проведена, и ситуация, хотя и осталась напряженной, несколько смягчилась. Но в Массачусетсе, Нью-Йорке, Нью-Гэмпшире, самых-самых «оплотах свободы» и «провозвестниках демократии», где власть прочно держали в руках олигархи, – банкиры, оптовики, посредники и прочая крупная живность, ни о каких уступках никто и слышать не хотел, а вместо законов об эмиссии и смягчении в вопросах о долгах были проведены законы о «взыскании долгов в твердой валюте». В связи с чем и жить полноправным гражданам, не входящим в кружок «владельцев независимости», стало совсем невмоготу.
А люди между тем все понимали. Завоевав независимость, они сознавали, что нагло обмануты, и это им не нравилось, и в конце концов, в Массачусетсе тэрпэць урвався. Начались собрания недовольных, где за пивом мужики рассуждали, что красивыми словесами о свободе и справедливости сыт не будешь, семьи голодают, дальше так жить нельзя и надо бы что-то делать. По ходу посиделок формировались общества «регуляторов», понемногу устанавливавшие связи между собой, затем начались многолюдные сборы и военные тренировки. Короче говоря, обстановка накалялась всерьез. Не хватало только вожака, но и за этим дело не стало, – один из терпил, фермер Даниэль Шейс, точно так же, как и прочие, доведенный до крайности, имел и опыт командования, и авторитет дай Бог каждому. Информации о нем я нашел не так уж много, но дядя был из бывалых. Не просто ветеран, а из тех, кто записался в ополчение 19 апреля 1775 года, сразу после известия о стычках «Сынов свободы» с «красными мундирами» в Лексингтоне и Конкорде, а боевое крещение и лычки сержанта получивший за храбрость в бою при Банкер-Хилл, первом серьезном сражении Войны за независимость. Служил храбро, исправно, выслужил лейтенанта, затем капитана, прославился в знаменитом сражении при Саратоге, был на виду у ведущих военачальников, вплоть до самого Вашингтона, а от Лафайета даже получил за героизм именную золотую саблю. Теперь он, успев потерять ферму, проиграть все иски и даже посидеть в тюрьме, был доведен до белого каления, и нет ничего удивительного, что именно его на общем сходе «регуляторов» избрали «главным тренером» будущей «армии справедливости», то есть фактически лидером и главнокомандующим.
Впрочем, браться за оружие фермеры не торопились, надеясь, что военные игры и митинги сыграют свою роль без лишних обострений. Однако ни на одну из петиций власти штата не подумали даже дать ответа. Они ничего не видели и ничего не слышали, зато время от времени арестовывали наиболее горластых активистов, обещая судить их за «государственную измену», а потом и повесить. В конце концов, в середине сентября 1786 года напряженность дошла до кульминации. После долгих проволочек была назначена сессия Верховного суда штата в Спрингфилде, на которой предполагалось принять окончательное решение о «силовом» взыскании долгов, а также предъявить обвинения арестованным «регуляторам». Насколько можно понять, губернатор Боуден сознательно вел дело к взрыву, чтобы, спровоцировав выступление фермеров, раз навсегда его подавить. В город были введены отряды милиции под командованием генерала Уильяма Шепарда, взявшие, в частности, под охрану и главный арсенал штата, на который, по данным властей, очень рассчитывали смутьяны, – и когда утром 26-я судейская коллегия прибыла в Спрингфилд, наводненный милиционерами Шепарда (800–900 штыков при одном полевом орудии), туда же вступили отряды «регуляторов», численностью до 1200 бойцов. Вооружены, правда, они были гораздо хуже милиции, но зато готовность их к драке сомнений не вызывала, – и после того, как фермеры, не обращая внимания на призывы разойтись, строем промаршировали по городу, судьи, открыв заседание, тут же проявили разумную осторожность, приказали генералу не шуметь, закрыли сессию и поспешно убрались восвояси.
Итог дня «регуляторы» достаточно справедливо оценили как свою победу. В общем, схватившись с Шепардом и победив, они могли бы зажечь всю Новую Англию, но Шейс полагал, что лучше обо всем договориться по-хорошему. Власти, однако, думали иначе. Рапорт Шепарда о «великолепном успехе», правда, был принят холодно, – штатом руководили не идиоты, и ситуацию они оценили верно. Спустя несколько дней комиссией под руководством специально прибывшего в Спрингфилд генерала Нокса, главы военного ведомства США, было отмечено, что «смутьяны», дойди дело до схватки, пожалуй, одолели бы правительственные войска, тем паче что, хотя те были намного лучше вооружены, очень многие в их рядах сочувствовали «мятежникам», вполне понимая, какими мотивами они руководствовались. «Милиционеры, – пишет историк Джонатан Смит, – прекрасно понимали, что против них стоят такие же фермеры, ремесленники и рабочие, как они сами, а посланы на подавление они людьми чужими, купцами, адвокатами и прочей знатью, многие из которых во время войны с англичанами были, в лучшем случае, нейтральны. Поэтому призывы бунтовщиков вызывали у них живейшее сочувствие, и трудно сказать, мог ли рассчитывать Шепард на повиновение большинства подчиненных». По ходу обсуждения доклада Нокса, особо подчеркнувшего, что дело закончилось хоть как-то только «благодаря патриотизму и благоразумию предводителя [то есть Шейса], смирявшего буйные страсти», власти Массачусетса приняли решение не идти ни на какие уступки и вызвать в Спрингфилд федеральные войска. Нокс, хотя и выразив «понимание нужд местных фермеров», такую позицию поддержал, отметив, что любые уступки подадут плохой пример населению других штатов, тоже требующему отмены долгов и внимательно следящему за событиями в Массачусетсе.
«Мое твердое убеждение заключается в том, – писал он, – что все вопросы должны быть решены и улажены, но нынешние беспорядки следует либо прекратить грозным ультиматумом, либо подавить грубой силой, чтобы не ставить под угрозу порядок на всем континенте». Еще более жесткую позицию занял, как и следовало ожидать, губернатор Боуден. На его взгляд, «никаких спорных вопросов не существовало, долг есть долг, и он должен быть погашен». В подписанной им прокламации «всех радетелей беззакония» предупреждали, что власти не остановятся «перед самыми строгими мерами для подавления нынешних волнений и любых восстаний, где бы они ни происходили». Соответственно отреагировало и «высшее общество»: оптовики Бостона мгновенно собрали сумму, необходимую для набора «волонтеров» (не милиции!) из портовой рвани, отправив подкрепления в Спрингфилд под командованием генерала Линкольна. Параллельно попытались действовать и пряником. «Регуляторам» в целом никто и ничего не обещал, но с Шейсом работу вели нешуточную. В начале января 1787 года генерал Роберт Патнэм, знавший лидера мятежников лично и высоко его ценивший, направил «моему доброму капитану» секретное письмо, убеждая его «уйти от этих людей, беспутных гуляк и грубиянов, предоставив их самим себе». Взамен лидеру «регуляторов» предлагалось полное помилование. «Это, поверьте мне, мой храбрый друг, – писал Патнэм, – единственный верный путь спасения. Если вы явитесь с повинной, а вас не помилуют, я готов поручиться собственной жизнью. Пусть тогда меня повесят в вашей камере, но такое невозможно. Скажу больше, множество достойных джентльменов готовы немедля собрать сумму, нужную для выплаты ваших долгов, выкупа вашей фермы и полного ее обустройства». К удивлению властей штата, Шейс ответил на предложение вежливым, но категорическим отказом.
Теперь всем было ясно, что «горячей фазы» не избежать. Мятежники, к тому времени уже успевшие организоваться, сформировав в городке Вустер «Комитет связи», – что-то типа единого центра, установили контакт практически со всеми графствами штата. Тотчас по получении известия о наборе в Бостоне «головорезов-наемников» и выступлении Линкольна на Спрингфилд, возник и «Военный комитет», естественно, во главе с Шейсом, за подписью которого было издано воззвание с призывом к «немедленному вооруженному выступлению, дабы защитить и сохранить не только права, но также жизнь и свободу народа». В документе несколько раз подчеркивалось, что «регуляторы» не хотели и не хотят гражданской войны, но не потерпят «неуважения своих прав». Всем, готовым сражаться за «настоящую свободу», предлагалось в трехдневный срок собраться и прибыть в Вустер, имея при себе оружие и запас провизии на 10 дней. В создавшейся ситуации единственным шансом на победу была «раскрутка» восстания, а следовательно, захват арсенала в Спрингфилде, после чего толпа ополченцев превратилась бы (благо ветеранов хватало) в готовую к любым событиям армию. Однако о намерениях бунтовщиков стало известно властям, внезапности не получилось, и 25 января 1787 года «регуляторы» после длительной и очень ожесточенной стычки были отброшены от цели огнем артиллерии. Спустя два дня в Спрингфилд подоспели и «волонтеры» Линкольна, с ходу (как докладывал он в Бостон, «оставив милицию генерала Шепарда охранять арсенал, ибо на большее она не решается») двинувшиеся на север, куда отвел свои отряды капитан Шейс. Особой уверенности в успехе, судя по тексту письма («Возможно, мы сумеем одержать верх над Шейсом и его силами…»), у него не было. Что и понятно: население штата слишком откровенно сочувствовало «регуляторам», и у губернатора на столе лежал ворох петиций с протестами против «пагубной войны, беспорядков, кровопролития и опустошения в отношении храбрых, имеющих заслуги людей, всего лишь отстаивающих свои законные права».
Все было так сложно, что Линкольн, невзирая на совершенно конкретные инструкции, на всякий случай направил Шейсу еще одно письмо, вернее, два, – одно, как и Патнэм, личное (опять про суммы и ферму), второе – для всех, предлагая сложить оружие в обмен на полную амнистию. Предложение вновь было отвергнуто. От имени всех «регуляторов» Шейс ответил, что «все добрые граждане и фермеры Массачусетса готовы сложить оружие и предстать перед судом, но только если будут удовлетворены справедливые требования, изложенные в предыдущих наших петициях». К письму прилагалось пухлое разъяснение, подготовленное несколькими сочувствовавшими фермерам юристами и, в общем, доказывающее соответствие их претензий закону. Как полагает Орвиль Галь, «именно появление адвокатов, готовых безвозмездно оформить требования бунтовщиков, стало основанием указа командиру волонтеров о немедленном наступлении». К тому же ни для кого не было секретом, что ополчение «регуляторов» растет, а Шейс активно тренирует пополнение. В связи со всем этим Линкольн, незадолго до того согласовавший с Шейсом перемирие «до окончания изучения в Бостоне петиции», нарушив договоренность, бросил свои отряды на север и, пройдя форсированным маршем более 50 километров, атаковал лагерь повстанцев близ Петершэма. Удара не ожидал никто, «регуляторы» дрались отчаянно, но проиграли и в основном разбежались кто куда, однако Шейсу все же удалось увести основное ядро своих войск за границу Массачусетса, в Вермонт.
Вот это уже был, действительно, удар. Но далеко не финал, что все прекрасно понимали. Сразу после «победы» Нокс направил Шепарду в Спрингфилд крайне неспокойное послание, требуя максимально усилить охрану арсенала, а Линкольн поставил перед подчиненными задачу любой ценой задержать Шейса. Был опубликован и распространен список «главных преступников», за которых – «живыми или мертвыми» – предлагалось солидное вознаграждение от властей и «приз от некоторых состоятельных патриотов». Вместе с тем власти понимали, что перегибать палку не стоит: силами милиции учинять репрессии не получилось бы, а «волонтеров» фермеры ненавидели, и попытка использовать их в качестве карателей, против чего они не возражали, могла спровоцировать взрыв. К тому же брожение распространялось, «регуляторы» появились в Коннектикуте, Вермонте и Нью-Йорке, где их отродясь не бывало, и ни в марте, ни в апреле покончить с мелкими отрядами повстанцев, атакующими места расположения «волонтеров», не удалось. В конце марта губернатор Боуден, успевший за месяц до того сообщить в Филадельфию о полной победе, вынужден был признать, что «в пограничных графствах дух восстания по-прежнему силен». Линкольну приходилось лавировать. В его приказах категорически запрещалось «проявлять впредь жестокость», предписывалось «быть отныне уважительным с дамами», а также «обеспечить безопасность пленным, даже взятым на поле боя, а тех, кто обязуется не принимать далее участия в смуте, впредь до суда, распустить по домам под честное слово».
Оценив все это, многие повстанцы, устав от безнадежной борьбы, выходили из леса и присягали, однако были и такие, кто и в мае уступать не собирался. «Их дело было правым, но безнадежным, – пишет Уильям Дайер. – Они боролись за свои права так же стойко, как те фермеры-бойцы, которые сражались против англичан у моста в Конкорде, да если говорить начистоту, они и были теми самыми фермерами, сделавшими Америку независимой». Это, однако, было уже мужеством отчаяния: в Бостоне вербовали все новых и новых «волонтеров», постепенно отводя ненадежную милицию, и шансов у бунтовщиков не было никаких. После объявления властями о начале суда над «чертовой дюжиной негодяев» – командиров армии Шейса, плененных в стычках, в Спрингфилд, к изумлению очень многих, приехал из Вермонта сам Капитан, потребовав судить его вместе с подчиненными. В просьбе не отказали: вожаков, включая Шейса, приговорили к смертной казни через повешение, около двух сотен активистов «предательского мятежа» получили более мягкие меры наказания. Правда, рядовых повстанцев, присягнувших, что впредь бунтовать не станут, в соответствии с гарантиями Линкольна, распустили, не наказывая.
Далее началась политика. «Владельцы независимости» были напуганы не на шутку, по свидетельству месье Оттона, французского поверенного, они даже не скрывали «крайней озабоченности», и почти все, в том числе и самые-самые демократы, – кроме Томаса Джефферсона, считавшегося, да и бывшего, крайним радикалом, – настаивали на «самых жестких мерах». Лучше всех выразил общие настроения элиты США всеобщий кумир Вашингтон. «Если не хватает силы, чтобы справиться с ними, и воли, чтобы их примерно наказать, – писал он Мэдисону, – какая гарантия, что достойному человеку вообще обеспечены жизнь, свобода и собственность?» Вместе с тем далеко не глупцы, «достойные люди» сознавали и необходимость умеренности. В связи с чем, усмирив первые порывы, от кнута отказались, с позиции силы пойдя на уступки. На федеральном уровне, – под сильным давлением южных джентльменов – было принято решение созвать специальный конвент для принятия новой конституции, против чего ранее многие «владельцы независимости», и без того довольные положением дел, протестовали, а также усилить вытеснение индейцев, чтобы самым буйным искателям справедливости было где искать землю, и так далее.
Не без сопротивления, но все-таки сделала полшага назад и элита Массачусетса. Вместо в доску своего Боудена, одно имя которого бесило простонародье, губернатором стал Джон Хэнкок, тоже свой в доску, но считавшийся справедливым. Затем провели внеочередные выборы в законодательную ассамблею, состав которой расширился за счет депутатов от западных графств, ранее не имевших права голоса. Что позволило провести важные поправки к законодательству – слегка снизить налоги, отсрочить выплаты процентов по долгам, сократить полномочия губернатора, – то есть, в общем, показать, что многое из того, ради чего, собственно, и бунтовали «регуляторы», сделано. В рамках «нового курса» объявили и амнистию участникам, выпустив из тюрем активистов, в том числе и помилованных руководителей восстания. Включая, разумеется, Шейса, против которого, – при том, что повесить его требовали многие, – лично никто ничего не имел…
Итак, после Войны за независимость США между «владельцами независимости», состригшими все купоны, и биомассой, вытащившей эту независимость на своем горбу, возникло, мягко говоря, недопонимание. Первые были довольны решительно всем, вторые – о, глупцы! – полагали, что уж теперь-то, когда проклятые англичане не действуют на нервы и не лезут в кошелек, а Шейс показал, что с народом шутки плохи, жизнь должна стать, если и не лучше, то, по крайней мере, не хуже. Как минимум, в смысле налогов и поборов, с неприятия которых, собственно, тяга к независимости и возникла. Поначалу, в общем, так считала и власть, тоже учитывая опыт ситуации с Шейсом, и несколько лет подряд сохранявшая все льготы и привилегии, доставшиеся в наследство от Британии. А затем жизнь взяла свое.
В 1789-м, после ратификации Конституции США, выяснилось, что новое государство по уши в долгах, и деньги непонятно откуда брать. Французские кредиты, в связи с началом событий в Париже, уже не светили, внутренние займы потребностей не перекрывали, да и погашать их было нечем, – общая цифра дефицита достигла чудовищной по тем временам суммы в 99 миллионов долларов, и было необходимо искать выход. Впрочем, у Александра Гамильтона, первого в истории США секретаря казначейства, план был. Человек умный, холодный и жестокий, – очень, кстати, похожий на Чубайса и даже тоже рыжий, – лидер федералистов, считавших, что центр – все, штаты – вторично, а народ – быдло, он предложил Конгрессу свести долги штатов в единый государственный долг, доверив погашение федеральному правительству и предоставив ему для этого соответствующие полномочия. «Владельцы независимости», держатели облигаций и главные кредиторы государства, понимали, в чей карман пойдут деньги, в связи с чем не возражали.
Летом 1790 года программа была одобрена, и Гамильтон засучил рукава. Полагая, что связи с Англией следует не рвать, а, напротив, укреплять (он вообще был сторонником чего-то типа федерации с бывшей метрополией), «Рыжий» резко снизил пошлины на импорт (до тех пор – основная статья пополнения бюджета) и принялся вводить внутренние налоги. В первую очередь, акциз на спиртное, заявив, что это не просто налог, а «налог на роскошь», и в марте 1791 года, опираясь на поддержку крайних демократов, полагавших, что «чем дороже будет виски, тем меньше народ будет пить и тем больше просвещаться», протолкнул идею через Конгресс. Народ, естественно, взвыл. Но если на побережье нововведение выразилось разве что в некотором повышении цен и ухудшении качества продукта, то в «глубинных» районах, считавшихся тогда «дальним Западом», ситуация была куда хуже.
Тамошние фермеры при англичанах пользовались льготами, положенными «пионерам фронтира», в частности, имели право беспошлинно гнать самогон «для собственного употребления, но без права вывоза на продажу», и пользовались этим правом весьма активно. К тому же в горных районах «дальнего Запада», за Аппалачами, наличные деньги были диковинкой, там царил натуральный обмен, и виски играл роль всеобщего эквивалента. Да и продавать спиртное (пусть уже и с налогом) на Восток было выгоднее, чем зерно, поскольку перевозить его по граммам было куда удобнее. А вдобавок ко всему нововведение было явно несправедливым, щадящим владельцев крупных спиртогонных предприятий Востока, но ущемляющим интересы мелких самогонщиков. Дело в том, что правительство предлагало на выбор один из двух способов оплаты: можно было уплатить за год вперед конкретную сумму, купить патент и жить спокойно, а можно было платить с галлона, по факту. «Короли виски» с Востока, производя и продавая много, естественно, покупали патент, а вот западной мелочи, гнавшей огненную воду от случая к случаю, естественно, приходилось платить с галлона, что на круг выходило вдвое больше и лишало конкурентоспособности. Возникла даже мысль, что «Рыжий», связи которого с «владельцами независимости» секретом не были, намеренно стремится разорить малый бизнес ради укрепления бизнеса крупного, – и хотя доказать верность этой догадки документально никому не удалось по сей день, но и опровергнуть тоже. Хотя пытались – ради оправдания одного из «отцов независимости» – многие.
В любом случае, «короли виски» введением акциза были довольны и всячески его поддерживали, зато терпилы встретили инициативу центра с куда меньшей радостью, чем за 20 лет до того бостонские купцы налог на чай. А центр вдобавок еще и не шел на компромиссы, раз за разом отказывая «дальнему Западу» в его просьбах: не выделялись (дефицит же!) деньги на укрепление границы, где шла очень неудачная для поселенцев Северо-Западная индейская война, категорически запрещалось продавать зерно и виски напрямую испанцам во Флориду, минуя посредников с побережья. Сами понимаете, что проблема огненной воды в такой ситуации стала не причиной дальнейших событий, но спусковым крючком.
Протесты начались сразу, – в первую очередь в Пенсильвании. Как и положено, поначалу без лишних обострений, с обсуждений вопросов «Кто виноват?» и «Что делать?» на местных конвентах, судебных исков, а когда стало ясно, что суды на другой стороне, массированной пропагандой саботажа. Поток петиций и ходатайств, подписанных, в том числе и весьма видными персонами, заставил Конгресс и Гамильтона чуть-чуть отступить, снизив сумму налога на 1 %, но для основной массы самогонщиков это выглядело, да и было, насмешкой. Ненасильственные настроения «дальнего Запада» иссякали. 11 сентября 1791 года некий Роберт Джонсон, сборщик налогов, слывший человеком неподкупным и до жути принципиальным, был обмазан смолой, обвалян в перьях и вывезен из городка, где пытался исполнять служебный долг, с напутствием: «Против тебя лично, Боб, мы ничего не имеем, но скажи «Рыжему», что его мы вымажем не смолой». Бедняга оказался первым, но далеко не последним, мытарей били по всему краю – в Пенсильвании, Мэриленде, Вирджинии, Джорджии и обеих Каролинах, – так что по итогам 1791-го и первого квартала 1792 годов в федеральный бюджет не поступило ни цента. Над городками взвились знамена с надписью «Ни цента налогов без представительства».
То есть события шли аккурат по еще незабытым лекалам предыстории Войны за независимость, и это очень напрягало центр. Гамильтон требовал от Конгресса ввести в «мятежные районы» войска, и Конгресс не особо возражал, но генеральный прокурор Эдмунд Рандольф, изучив вопрос, наложил запрет, поскольку, по его мнению, «юридически речь шла не о мятеже, а о пока еще законной форме протеста». В зоне протестов тоже так считали. В августе 1792 года в Питсбурге состоялся второй съезд протестантов, в отличие от первого, годом ранее, прошедший красиво и с участием юристов, но по настроениям куда более радикальный. Лидеры ассоциации «Минго Крик», взявшей в свои руки управление протестами, вели речь уже о «продолжении Революции, которую у народа украли», а по итогам возникли, как когда-то, «корреспондентские комитеты» (что-то типа органов параллельной власти на местах), «народные суды» (чтобы рассматривать, справедливы ли претензии мытарей) и «командования» местной милиции, ставшей очень похожей на отряды «Сынов свободы» при старом режиме.
Теперь «Рыжий» кричал о «мятеже» уже благим матом. Летела на хрен вся его финансовая программа. В сентябре на Запад поехала специальная комиссия казначейства, разбираться и объяснять людям, что к чему, но мероприятие вылилось в комедию: Джордж Клаймер, глава делегации и доверенное лицо босса, мало того, что пытался запугивать тамошних лидеров, чего суровые пионеры не терпели, так еще и ездил по краю в маске (чтобы не опознали и не обидели), быстро став посмешищем на всем «дальнем Западе». Соответственно, доклад его был выдержан в истерических тонах: дескать, мятеж, бунт, война, британские шпионы, угроза республике и так далее, и тому подобное. Это уже насторожило самого Джорджа Вашингтона, финансовому чутью Гамильтона доверявшего абсолютно, а мятежей не терпевшего, – и в итоге «Рыжий» получил полномочия подготовить меры по приведению ситуации в порядок. С его подачи главным налоговым инспектором для «дальнего Запада» был назначен генерал Джон Невилл, получивший самые широкие полномочия. Назначение протестанты сочли вызовом, и справедливо: мало того, что бравый вояка, человек очень богатый и влиятельный, имел на руках немалое количество облигаций, а плюс к тому еще и владел несколькими спиртогонными заводами на побережье, он еще и имел твердую репутацию «предателя». Поскольку долгое время защищал интересы пионеров, а потом развернулся на 180 градусов, получив от «Рыжего» солидные налоговые льготы.
Его ненавидели, бойкотировали, хамили в лицо. Он ненавидел в ответ, бомбардируя Филадельфию депешами о том, что «мятеж выходит из-под контроля и, бесспорно, подготовлен англичанами». Насчет англичан, конечно, врал, но вот остальное становилось все более близко к тексту: подчиненным Невилла уже было опасно выходить на улицу даже за покупками. В газетах края появились – за подписью «Том Тинкер» (личность автора по сей день неведома) – едкие, очень популярные статьи, угрожающие (как когда-то в Бостоне за чай) всем «изменникам», кто станет платить «беззаконный побор». Если кто-то все же платил, его сараи и склады горели. В июне 1793 года жизнь вышла на грань фола: толпы демонстрантов жгли чучела Невилла, вешали его изображения, а в ночь на 22 ноября группа неизвестных, ворвавшись в дом Бенджамена Уэллса, одного из местных заместителей столичного гостя, под дулом пистолета заставила его сдать печать и написать заявление об отставке. Это уже превышало всякие рамки: сам президент Вашингтон объявил, что всякий, кто хотя бы назовет два-три имени нападавших, дав следствию ниточку, получит несусветную награду – 10 000 долларов, – но желающих не нашлось.
Позже, когда все уже кончилось, оппоненты Александра Гамильтона открыто обвинили «Рыжего» в том, что дальнейшие события прямо спровоцированы им ради укрепления власти федерального правительства. Сам он это, естественно, отрицал, но, как писал в мемуарах конгрессмен Уильям Финдли, «с лукавой и надменной улыбкой человека, считающего себя Господом». Как бы то ни было, в мае 1794 года по инициативе главы казначейства были выписаны повестки, обязывающие 60 злостных неплательщиков с «дальнего Запада» прибыть в Филадельфию для рассмотрения дел в федеральном суде. Требование было совершенно неисполнимо: на такое путешествие фермеры не имели ни времени, ни денег, да и оставлять семьи без мужчины во время войны с индейцами было совершенно невозможно. Однако неявка автоматически делала их уголовными преступниками «государственного значения». На сегодняшний день – после публикации трудов Уильяма Ходжленда и Сэмюэла Моррисона – нет сомнений в том, что это была провокация: уже после выдачи повесток их начали обсуждать, в итоге разрешив решать вопросы в местных судах, без выезда, однако опубликовали эту поправку много позже, в виде оправдания. А повестки, тем временем, шли на места, – уже с подразделениями федеральной милиции. 15 июля произошла первая стычка волонтеров «Минго Крик» с людьми Невилла, которые, столкнувшись со стрельбой, отступили, а 16 июля отряд протестантов, – вернее, уже повстанцев, – числом около 30 человек попытался взять штурмом укрепленное поместье Боуэр Хилл, резиденцию Невилла. В перестрелке погиб один из фермеров, Оливер Миллер, а остальные, не выдержав ответного огня, отошли к форту Катч, куда стягивались основные силы «Минго Крик», – более 600 человек во главе с «генералом» – майором Джеймсом Макфарлейном, ветераном и героем Войны за независимость.
Неудивительно, что следующий день – 17 июля – выдался бурным и горячим. Поместье было осаждено, несколько человек, в том числе родственники Невилла оказались в плену, где их, впрочем, ничем не обидели, после чего, выпустив из укрепления женщин и детей, волонтеры, еще не знавшие, что сам Невилл, на всякий случай, покинул поместье еще раньше, начали штурм. А кончилось все некрасиво: когда стало ясно, что запас боеприпасов иссякает, осажденные выбросили белый флаг и попросили о переговорах с «генералом», но стоило Макфарлейну выйти на открытое пространство, его застрелили, как позже писалось в рапорте, «в надежде, что бунтовщики, потеряв командира, утратят пыл». Надежда, однако, не оправдалась. Взбешенные «Минго Крик» пошли на открытый приступ, под огнем, потеряв двух товарищей, ворвались в поместье и сожгли его дотла, однако защитники, не переходя в рукопашную, подняли руки и уцелели все, кроме одного истекшего кровью солдата, – после чего были разоружены, слегка побиты и отпущены с миром.
Похороны «генерала», торжественно проведенные на следующий день, взвинтили и так уже раскаленный добела «дальний Запад» окончательно. Умеренные лидеры, желавшие только уладить вопрос с налогами, уже не могли контролировать ситуацию. Бал правили радикалы, требующие «полноценного вооруженного сопротивления». 26 июля «Минго Крик», возглавленные Дэвидом Брэдфордом, естественно, тоже ветераном и героем, перехватили почтовый дилижанс (еще одно «преступление против государства») и вскрыли письма, выяснив имена «доносчиков и предателей». После чего Брэдфорд объявил о созыве ополчения, назначив местом сборов поле Брэддок, неподалеку от Питсбурга. И люди откликнулись. 1 августа в назначенном месте собралось более 7000 человек, едва ли не две трети мужчин «дальнего Запада», – в основном бедняки, не имевшие ни земли, ни винокурен. Речь шла уже не об акцизе, а обо «всех обидах, которые богатые, сговорившись между собой, наносят бедным, отобрав у них независимость и права». Звучали предложения идти на Питсбург – «Содом зла», «покончить с богатеями и сжечь все дотла», кто-то призывал атаковать федеральный Форт-Файет и разжиться в тамошнем арсенале оружием, включая пушки, а некоторые выступающие даже призывали «сделать, как во Франции», похвально отзываясь о гильотине. Тон задавал сам Брэдфорд, по ходу речи несколько раз сравнив себя с Робеспьером. В какой-то момент над толпой взвился флаг с шестью полосами и был брошен клич о независимости в союзе с Испанией, Англией или «хотя бы и Дьяволом, потому что сам Дьявол не способен оскорбить честных людей хуже, чем господа из Филадельфии». Толпа ревом поддержала эти речи.
Хоть как-то удержать ситуацию в рамках удалось только благодаря быстроте реакции питсбургского истеблишмента. На поле Брэддок срочно отправилась делегация самых уважаемых «умеренных», доложившая собравшимся: «предатели» (авторы доносов) изгнаны из города без права вернуться, а возмущение «порядочных граждан» вполне справедливо. Но все-таки независимость – самая последняя крайность, идти на которую без переговоров с властями не стоит. В итоге ситуация слегка смягчилась. Толпа все же вошла в город, промаршировала по улицам и сожгла амбары, принадлежавшие самым известным сторонникам центра, однако тем и ограничилась. Две недели спустя, 14 августа, на съезде делегатов шести графств «дальнего Запада» была принята петиция – длиннющий список требований мятежников, – составленная комитетом, сформированным как из умеренных лидеров, так и из вожаков крайней демократии.
О дальнейшем историки спорят поныне. Точно известно, что Вашингтон – еще до схода на поле Брэддок – собрал кабинет для решения вопроса, что делать дальше, потребовав от каждого письменно изложить свое мнение. Эти бумаги сохранились и свидетельствуют о том, что все присутствовавшие вслед за «Рыжим» потребовали подавить мятеж железом и кровью, без всяких переговоров, и только госсекретарь Эдмунд Рэндольф высказался в том смысле, что людей, в самом деле, довели, а значит, поговорить необходимо. В результате президент, сославшись на отсутствие единогласия, направил к повстанцам комиссаров для обсуждения ситуации, параллельно объявив мобилизацию. А вот было ли это маскировкой истинных намерений или национальный герой в самом деле хотел решить дело миром, наверняка не может сказать никто. Во всяком случае, Гамильтон тотчас начал сливать в газеты материалы под общим названием «Талли», повествуя общественности о «страшных насилиях, убийствах, глумлении над дамами и грабежах, царящих на западе Пенсильвании», и доказывая, что «без применения военной силы гибель Республики от рук английских агентов неизбежна». Он писал ярко, факты выдумывал лихо, со ссылками на «свидетелей», и многие ему верили. Причем не только обыватели, но и лица, облеченные властью. 4 августа 1794 года министр юстиции дал заключение о том, что «западная Пенсильвания пребывает в состоянии мятежа», 7 августа Вашингтон «с глубочайшим сожалением» объявил о «необходимости применения военной силы» и взял командование на себя. А 21 августа «комитету Запада» были изложены окончательные условия: беспрекословно прекратить все волнения, полностью подчиниться требованиям центра и провести всенародный поименный референдум о согласии с этими требованиями. Всем, кто согласится, была обещана амнистия.
После долгих споров комитет (радикалы все же были в меньшинстве) условие принял, но результаты референдума 11 сентября оказались, скажем так, неоднозначны: в городах основная часть голосовавших заявила о подчинении законам США, но глубинка выступила категорически против, после чего решение о введении в штат федеральных войск было принято окончательно. С подачи Гамильтона, президент объяснил всем, кто умолял не спешить, что, «если не показать силу, насилие оживет снова», а спустя несколько дней федеральная армия – 12 950 штыков и сабель, больше, чем любая из армий эпохи Войны за независимость, – вступила в пределы Западной Пенсильвании. Что интересно, мобилизация шла со скрипом: даже в спокойных графствах люди не хотели быть карателями, так что призыв получился добровольно-принудительным, не без стычек и даже арестов. Однако, как бы там ни было, вторжение началось. Карлайл, считавшийся центром радикалов, поднявших даже над ним знамя независимости, был занят без боя 29 сентября, активистов протеста взяли под арест, по ходу дела убив в стычках несколько особо упрямых пионеров. Продвигаясь на запад, президент принял 9 октября в Бедфорде капитуляцию большинства вождей «Минго Крик», а затем вернулся в Филадельфию, оставив заместителем Гамильтона в качестве «политического советника», однако запретив устраивать военно-полевые суды, конфискации и показательные казни, чего очень хотел и на чем настаивал «Рыжий».
К концу октября все было кончено. Ополчение «Минго Крик» рассыпалось, большинство вожаков, включая Брэдфорда, понимая, что кому-кому, а им после спичей о Робеспьере и гильотине пощады не будет, бежали на запад, к фронтиру, а из нескольких сотен арестованных под суд в Филадельфию увезли 10 человек, объявив в розыск еще двадцать четыре «подозреваемых в измене». При рассмотрении дела, однако, обвинения в связях с Англией не подтвердились, так что 8 подсудимых отделались разными сроками за «участие в беспорядках» и «подстрекательство к неповиновению». К повешению приговорили только двоих – Филиппа Уигла (избиение фининспектора и сожжение его дома) и Джона Митчелла (нападение на почтовую карету). Однако оба были помилованы президентом Вашингтоном, один – «за заслуги в годы войны», второй – «поскольку был послушным орудием в руках негодяя Брэдфорда». Несколько сотен приговоров к разным срокам и разным суммам штрафа были вынесены и судами Пенсильвании.
Вместе с тем, как ни злился Гамильтон, итогом событий стали некоторые выводы, которых «Рыжий» никак не ожидал. Несмотря на успех центра, стало ясно, что народ к смирению не готов и чересчур перегибать палку не стоит, – даже налог на виски на «дальнем Западе», хотя и усмиренном, по-прежнему собирали с большим трудом, не более чем на 20 % от того, что предполагали. Начались подвижки к компромиссу между центром и регионами. Многие «федералисты», шедшие до сих пор за Гамильтоном, отошли от него, как от опасного радикала, согласившись не ущемлять права штатов, но и многие «антифедералисты», напуганные «полем Брэддок», пришли к выводу, что бороться с правительством лучше мирными средствами. По общему согласию, было установлено, что имел место всего лишь Whisky Rebellion , то есть бунт из-за водки , и ничего более, а также, что «право народа на восстание» не абсолютно, даже если для восстания есть причины, – и с этого момента началось формирование Республиканско-демократической партии, политического оппонента «федералистов». Позже, придя к власти, ее кандидат Томас Джефферсон отменил и пресловутый, никакой пользы бюджету не приносящий налог.
А еще до того, всего через месяц после завершения «похода на Запад», известная актриса и драматург Сьюзен Роусон в содружестве с композитором Александром Рейналем написала пьесу «Добровольцы» – о героическом восстании пионеров «дальнего Запада», как писал рецензент, «ветеранов, храбро защищавших американскую мечту». На премьере, состоявшейся 25 января 1795 года в Филадельфии, разумеется, присутствовал весь бомонд во главе с Джорджем Вашингтоном и миссис Мартой, первой леди. По свидетельству Икебода Кемпбелла, мемуариста, «и генерал, и его супруга, а с ними и вся публика, не пропуская ни одной реплики, приветствовали особо удачные сцены рукоплесканиями. Но более всего восхищались при появлениях главного негодяя – хитреца в огненно-рыжем парике, и вовсе не обращая внимания на явное неудовольствие сидящего в одной с ними ложе мистера Гамильтона».
В 1797 году, аккурат когда Вашингтон ушел на покой, сдав штурвал Джону Адамсу, резко осложнились отношения с Францией. Той самой, благодаря которой независимость бывших колоний стала былью. Вернее, не совсем той самой, поскольку помощь шла все-таки под флагом с лилиями, но зато республиканской, идейно и социально куда более близкой. Причина охлаждения была проста: США (глупо их осуждать), став государством, действовали в своих государственных интересах, которые настоятельно требовали приведения в порядок отношений с бывшей метрополией. Что и было осуществлено в рамках т. н. «договора Джея», предусматривавшего, в частности, прекращение поставок французам. Естественно, Париж обиделся. Дипломатические связи были разорваны, на морских путях начались осложнения, и вопрос о вероятности войны понемногу вышел на первый план.
Правда, во Францию поехали специальные представители решать вопрос полюбовно, но идея слегка повоевать, да еще и в союзе с англичанами, Конгрессу пришлась по душе, и «владельцы независимости», не дожидаясь финала переговоров, решили начать подготовку. Были выделены деньги на укрепление ВМФ, воссоздан упраздненный после войны корпус морской пехоты, приняты меры по формированию нормальной армии. Началась и перестройка портовых укреплений. В общем, за дело взялись всерьез, а поскольку от уехавших в Европу товарищей не было ни слуху ни духу, поползли слухи, что Директория приняла решение о вторжении в США, и срочно понадобились деньги. Большие. Так что, весной 1798 года Конгресс вотировал введение чрезвычайного налога, ни много ни мало 2 000 000 долларов. Сумма по тем временам – огромная (чтобы было понятно, 200–250 долларов считались тогда неплохим годовым доходом), и вот тут возникли сложности.
Проблемы, собственно, не было, и тем не менее проблема была. И заключалась она, во-первых, в том, что без согласия местных ассамблей центр собирать «чрезвычайный» налог права не имел, а ассамблеи на такую новацию согласия не давали. Ибо, по действовавшим правилам, «чрезвычайные» налоги были «домашними». То есть прямыми. А следовательно, должны были взиматься не с доходов, а с имущества, то есть «домов, исходя из количества комнат, экипажей, рабов и других признаков состояния». Иными словами, чем богаче гражданин, тем больше ему следовало платить в общак, который полагалось собрать по разверстке в каждом конкретном штате. Но на юге все было ясно и понятно: плантаторы платят побольше (по количеству рабов), фермеры сильно поменьше, а «белая плесень» вообще от уплаты освобождалась. На севере же, где народ был в основном небогатый, а основные «признаки состояния» сосредоточились в руках абсолютного меньшинства, получалось так, что именно этому абсолютному меньшинству придется серьезно раскошелиться.
А не хотелось. В связи с чем «владельцы независимости» (благо в ассамблеях заседали именно они, а своя рука владыка), договорившись с правительством, начали «равнять возможности». Как грибы после дождя появились новые «признаки состояния», порой причудливее некуда, типа «количества и размера застекленных окон» (отчего позже налог так и назвали «оконным») или «количества простыней и вышитых подушек». Иными словами, «делиться по-честному» предлагалось уже даже не откровенной бедноте, с которой взять было нечего, а тому слою, который нынче принято называть «средним классом». То есть тем самым кое-как сводящим концы с концами массам, которые мало того, что вытянули на себе все тяготы войны за независимость, но и более того, желая порядка и стабильности, помогли «владельцам независимости» прижать к ногтю и парней Шейса, и пограничных «самогонщиков». А это было чревато.
Дело в том, что хозяева жизни все-таки сознавали, что творят. Повоевать на море и за морем, – тем паче в союзе с Британией, в победе которой сомнений не было, – они совершенно не возражали, но французский десант в Америку казался вполне реальным, а явление носителей «Свободы, Равенства, Братства» могло спровоцировать беспорядки. При том, что во Франции у власти давно уже стояли не Робеспьеры, экспортная риторика Парижа насчет «Мир хижинам, война дворцам!» никуда не делась, – напротив, использовалась вовсю. А насчет отношения к себе «низов» у «владельцев независимости» – да еще и с введением новых поборов, – никаких иллюзий не было. Конечно, и Шейса, и «самогонщиков» из Пенсильвании удалось умиротворить, но ведь только с помощью тех, кого сейчас предполагалось ограбить. В связи с чем мало кто сомневался: ежели что, солдат под красно-бело-синим знаменем по-братски встретят не только «шейсы», но и тысячи, если не десятки тысяч ушедших во внутреннее подполье, но всегда готовых зарычать.
Короче говоря, без юридической подготовки чинить беспредел было опасно. Ассамблеи нажали на Конгресс, и весной 1798 года были приняты четыре закона. Сперва «О натурализации» (срок ожидания гражданства подняли с 5 до 14 лет) и «Об иностранцах» (все неграждане были объявлены «подозрительными» и могли быть арестованы, посажены в тюрьму или депортированы во внесудебном порядке). А чуть позже «Об агентах врага» и «О подстрекательстве», согласно которым любые «ложные, скандальные или вредоносные» речи, а также «любое сомнение в действиях правительства США, выраженное устно или письменно, публично или приватно», карались огромным штрафом или тюрьмой. Уровень «ложности, враждебности и вредоносности», естественно, определяли правительственные агенты.
Вот теперь, заручившись поддержкой Ее Величества Фемиды, можно было собирать камни, – т. н. «домашний налог» стал реальностью, и началось. От дома к дому пошли «оценочные комиссии», считающие все, вплоть до мисок, пар обуви и даже дворовых собак, тоже определенных инструкциями как «признаки состояния». Чему народ не обрадовался до такой степени, что очень скоро новелла получила прозвище «кипятковый налог» – в честь приличных мэмс, встречавших оценщиков горячей водой, а то и чем-то, куда более вонючим. Причем везде. Но особенно роптали и хмурились т. н. «немецкие графства» Пенсильвании – четыре округа, где кучно обитали выходцы из Голландии и Северной Германии. Простые небогатые работяги, плохо говорившие, – если вообще говорившие, – по-английски, они жили замкнуто, по «божьим заповедям», честно платили налоги, честно воевали с англичанами за независимость, и новые законы шокировали их беспредельно. Им не нравилось, что теперь, – автоматом, как иммигранты в первом поколении, – они попадают в категорию «подозрительных», но на эту высокую политику они бы еще могли бы закрыть глаза, а вот чрезвычайные поборы их чрезвычайно раздражали. Тем более что «оценочные комиссии» в их округах формировались из «достойных граждан, говоривших по-английски», при том, что очень многие из «достойных граждан» были известны как бывшие «тори», то есть лоялисты, в годы войны пассивно поддерживавшие Англию. А поскольку мужики были суровые, без сантиментов, недовольство могло бы вылиться во что угодно, если бы не появился толковый и уважаемый лидер.
Говоря о Джоне Фрисе, следует, прежде всего, отметить, что сам он немцем вроде бы не был (информации мало), но замкнутые херры, чужаков не жалующие, его очень уважали, – а это само по себе говорит о многом. Да и прочие детали биографии соответствуют. Дядя уже в изрядных летах, под полтинник, что тогда полагали почти старостью, в прошлом бочар, но к описываемому времени разъезжий аукционщик с достойной репутацией. Плюс (это вызывало особые симпатии) выучившийся бойко говорить по-немецки и по-голландски. К тому же отличился в Войне за независимость, командуя ротой пенсильванских добровольцев, а позже браво участвовал в подавлении «виски-бунта», но не потому что не сочувствовал им (как раз сочувствовал), а потому что искренне считал всякие вооруженные акции против правительства вредными. Короче говоря, как позже объяснял сам Фрис, в заваривавшуюся кашу он полез для того, чтобы не дать людям наделать глупостей, а как-то организовать протест против инициативы властей, которую сам полагал «пагубной, вредной и беззаконной».
Нетрудно понять, что достойный, уважаемый человек, к тому же англоязычный и более-менее разбиравшийся в законах, в тавернах, где собирались малограмотные диссиденты, очень скоро стал признанным вожаком, после чего начал по максимуму переводить протест в сколько-то конструктивное русло, организуя встречи с оценщиками и выдвижение требований в рамках закона, лишь в крайнем случае аккуратно намекая на возможные последствия. Власти, однако, сдержанность не оценили, выписав ордер на арест «зачинщика», после чего Джон перешел на нелегальное положение, а страсти опять накалились, вплоть до того, что в округах к концу февраля появились небольшие отряды вооруженных мужчин в форме Континентальной армии, под угрозой оружия выгонявшие оценщиков из городков.
И страсти накалялись. 6 марта довольно большая толпа, зарядившись доброй дозой эля и бабахнув куража ради из пушки, под посвист флейт развернула знамена и двинулась в городок Квакертаун, захватила таверны, где квартировали эксперты, и устроила им взбучку. В общем, не сильную, – только одного, самого наглого, стукнули прикладом по спине, да еще пару раз пальнули в воздух, но перепугались «представители правительства» изрядно. А 18 и 25 марта на встречах «делегатов», обсудивших, что следует делать в сложившейся ситуации, требования «немецких графств» были оформлены и в письменном виде, и выглядели эти требования предельно скромно: всего-то убрать из комиссий тех оценщиков, которым население не доверяет, поменяв их на достойных доверия. Естественно, составил сей документ Фрис, сам его, однако, не подписавший, поскольку, полагая такую сдержанность необходимой, лично «оконный налог» категорически не признавал.
Правительство, однако, надменно молчало, петицию никто не то что обсуждать, но даже и принимать не собирался, электорат в ответ закипал все больше, и к началу апреля стало ясно, что ни собрать налог, ни хотя бы провести оценку имущества в «немецких графствах» не получится. Более того, у оценщиков начались серьезные проблемы и в других графствах Пенсильвании, причем там, поскольку «орднунга» не было, «людей правительства» просто били, заставляя подать в отставку. И многие подавали. А кто поупорнее, писали в Филадельфию, требуя принять меры, – однако отряды судебных приставов, приезжавшие брать под арест активистов и восстанавливать порядок, сталкивались с десятикратно превышавшими их числом вооруженными толпами, не дававшими своих в обиду или вызволявшими арестованных из СИЗО. В городке Вифлееме дело вообще дошло до потасовки, и только вмешательство спешно примчавшегося Фриса спасло гостей из Филадельфии от расправы. После чего, 5 апреля, – по приказу лично президента Адамса, – в «мятежных» округах был объявлен режим АТО, и за дело взялась армия, быстро рассеявшая толпы протестующих. Оценщики наконец получили возможность оценивать, а самые засветившиеся активисты и лидеры, включая, разумеется, и Фриса, оказались за решеткой.
Со следствием не мешкали. Уже 11 апреля 1799 года начался суд, и вступительная речь председателя – Джеймса Иределла, одного из лучших юристов США, – изумила всех. Многословно и цветисто восхвалив «настоящую свободу», царящую в Штатах, златоуст сперва растер в порошок Францию, где «идеалы свободы грубо искажены», затем призвал присяжных к «бдительности, бдительности и еще раз бдительности» и, подчеркнув, что любой иностранец «является источником угрозы, если не доказал обратного», подвел черту: Конгресс в такое время не обязан считаться с законами – вернее, вправе принимать любые законы, – а его действия могут быть поставлены под сомнение только врагами, с которыми следует расправляться жесточайшим образом, иначе «законная власть рухнет». После чего стало ясно: арестованным шьют не участие в массовых беспорядках, что, в принципе, имело место, и даже не «по предварительному сговору», чему тоже имелись доказательства, но конкретную «политику» по статье «шпионаж и государственная измена», а это уже подразумевало длинные сроки и виселицу для «зачинщиков». То есть сценарий процесса, включая будущий приговор, то есть указание расправиться с буйными плебеями в пример всем прочим, чтобы никому впредь неповадно было, был написан заранее, в самых верхах.
В сущности, обвинению предстояло натянуть сову на глобус, ибо никаких доказательств чего-то большего, нежели «массовые беспорядки», не было. Кроме разве что «французских» (трехцветных) кокард, украшавших шляпы некоторых протестантов, все было чище чистого. Например, «крамольный» протокол февральского совещания куда-то делся (его нашли только лет двадцать спустя), да и трупов или хотя бы покалеченных в ходе «мятежа» не случилось (сами же оценщики под присягой подтвердили, кто крику было много, но рукоприкладства практически не случалось). Что же касается лично Фриса, то в ходе перекрестного допроса выяснилось, что именно он убеждал толпу успокоиться, не брать в руки оружия, и более того, помогал оценщикам убраться подобру-поздорову. Исходя из чего, защита и настаивала на том, что диссиденты всего лишь стремились заявить о своем недовольстве законом и добиться назначения других оценщиков, которым они доверяли, а большинство осложнений случилось просто из-за незнания подзащитными английского, а оценщиками – немецкого.
Но тщетно. Ни квалификация адвокатов, ни их красноречие не могли отменить тот факт, что суд решал вполне конкретную задачу, а потому все действия диссидентов (их называли исключительно «мятежниками») – угрозы оценщикам, «походы» на Квакертаун и Вифлеем, требования к судебным исполнителям убираться восвояси – рассматривались в максимально сгущенных тонах. «Явным признаком измены» власти объявили даже разговоры о предвзятости обвинения, пригрозив вводом войск и огнем на поражение по «сборищам более пяти мужчин», – и в итоге вердикт жюри присяжных оказался вполне предсказуемым: «Да, виновен, снисхождения не заслуживает», так что 14 мая, в день оглашения приговора, никто не сомневался в том, что Фрису, и не только ему, отвесят «вышку». Однако накануне защите удалось раздобыть доказательства личной неприязни двух заседателей к подсудимым, а пренебречь этим нюансом, не рискуя вовсе уж потерять лицо, власти не могли. И дело пошло по новому кругу, уже не в Филадельфии, а в тихом Норристаунке, где начальник тюрьмы, жалевший подсудимых, взял за правило выпускать их по утрам на подработки, под честное слово, которое никто, даже те, кому светила петля, и не подумал нарушить.
11 сентября пошло по второму кругу. Поначалу с определенной тенденцией к смягчению, не потому, что доказательств измены не было (это мало кого волновало), а просто за скандальный повод уцепились оппоненты президента Адамса и «хозяев жизни» – демократы-либералы Томаса Джефферсона, – и резонанс решили как-то смягчить. Единственное, что теперь требовали от Фриса и «немцев», это признать введение «оконного налога» законным, а себя виновными, и дать обязательство не требовать возвращения денег на том основании, что войны с Францией так и не случилось. Однако от такого приличного предложения подсудимые категорически отказались, и в конце концов, – еще раз повторю, при полном отсутствии улик (в связи с чем 20 подсудимых были оправданы вчистую, а пятеро, признанные «участниками сговора», получили небольшие сроки), – Джона Фриса и двух его соратников все же приговорили к повешению. А судья Томас Чейз, сочтя необходимым объяснить изумленным людям причину столь сурового решения, официально заявил, что «Лица, позволяющие себе громко и неприлично осуждать самое лучшее, самое мягкое правительство в мире, высказывая сомнения в законности его решений, должны пострадать в пример всем остальным».
Впрочем, 21 мая 1800 года, за три дня до приведения приговора в исполнение, президент Адамс подписал помилование и амнистию всем приговоренным, пояснив, что «проучить этих мелких людей было бы полезно, однако не следует сдавать козырь на руки большим людям», то есть Джефферсону. Что было, в общем, здраво, но нисколько не помогло: немецко-голландские общины Новой Англии беспредела не простили, и федералисты проиграли выборы с позором: м-р Адамс оказался даже не на втором месте. Новое же руководство, встав у руля, провело через Конгресс закон о недопущении впредь введения центральными властями «чрезвычайных» налогов без консультаций с властями штатов.
В общем, как ни парадоксально, «диссиденты» немножко победили. На долгие шесть десятилетий, аж до начала Гражданской войны, претензии федерального центра на исполнение любого его каприза были пресечены, и «маленькие люди» Пенсильвании оценили это по достоинству: оставшиеся 18 лет жизни Джон Фрис прожил в почете и уважении, как подобает народному герою. Вот только добиться возвращения народу незаконно отобранных денег ему так и не удалось, – хотя судился с правительством, что называется, до самыя смерти. У других, тоже требовавших реституции незаконно отобранного – плантаторов и бизнесменов, – высудить компенсации как-то получилось, а вот обитатели «немецких графств» так и остались на бобах. И когда Джон Фрис скончался, не то чтобы вовсе в нищете, но близко к тому, выяснилось, что многолетнюю тяжбу он вел на свои деньги, заложив все, что имел.
А теперь, дорогие друзья, давайте скажем себе, что все описанное можно списать на издержки роста. Типа, «молодая демократия» утрясала прорехи, не сразу строилась и шероховатости были неизбежны. Зато потом… Вот, стало быть, и посмотрим, что потом. Героическую трагедию мы уже видели, трагифарс тоже, стало быть, нет причин не посетить и театр легкого абсурда…
Многократно подтверждено: стоит честным, принципиальным и неподкупным борцам за свободу и против тирании слова дорваться до власти – и вот тут-то начинается самое оно, причем, чем кристальнее борцы, тем жутче. Английские колонии Северной Америки исключением не были, скорее, наоборот. Так что баптистскому проповеднику Роджеру Уильямсу, можно сказать, еще повезло: он не только сам сумел, избежав вполне вероятного костра или петли, в 1636-м дать ноги подобру-поздорову из пуританского Массачусетса, но еще и увел свою паству на «пустынные» земли близ Красного Острова. А там уже, честно купив у местных индейцев аж за 24 одеяла немного земли, основал поселок Провиденс. Два года спустя другой пастор, Джеймс Коддингтон, привел туда же еще одну группу вольнодумцев, не поладивших с официозным вольнодумием, и столь же честно, за восемь топоров и зеркало, купил у краснокожих еще немного земли, вслед за чем заложил сразу два поселка – Покассет и Ньюпорт. Поскольку принципы преподобного Уильямса – «Свобода и веротерпимость!» – преподобный Коддингтон вполне разделял, жили городки мирно и дружно, меж собой ладили, индейцев не обижали (впрочем, те вскоре ушли с побережья, сохранив – редкий случай – о белых людях самые лучшие воспоминания), а затем понемногу начали и объединяться.
Уже в 1643 году упорный Роджер Уильямс, съездив в Лондон, добился приема у короля и согласия его величества на учреждение новой колонии, «Остров Род и плантации Провидения». Была выписана и Хартия, утверждавшая вольности колонистов по схеме «плати налоги и спи спокойно», а ровно через двадцать лет, в 1663-м, все до конца обсудив и согласовав, жители четырех объединившихся поселков провозгласили основание новой, зависимой только от его величества колонии. Райского местечка, где царила полная веротерпимость, а принудительный труд, вне зависимости от цвета кожи, согласно закону от 18 мая 1652 года, был запрещен, в связи с чем большую часть рабов накануне вступления закона в силу срочно продали соседям, а прочим выделили участки земли в аренду. Торговать невольниками, правда, продолжали, бизнес есть бизнес, но держать на своей территории – ни-ни, только транзит, а выручку щедро жертвовали на благотворительность и просвещение. А еще следует отметить, что землю в 1662-м переделили по-честному, чуть ли не поровну между семьями, записав в Уставе, что фермы, как гарантия свободы, не отчуждаемы от владельцев, а все, кто владеет землей, как соль и столпы этой земли, имеют право избирать и быть избранными. Ну и зажили.
Жизнь в колонии была, надо сказать, неплоха, во всяком случае, намного спокойнее и справедливее, чем у соседей, поэтому население росло достаточно быстро, – в основном за счет ирландцев-католиков, которых везде щемили, а в свободомыслящем Род-Айленде ничуть. Правда, лишней земли не было, но «нелишней» хватало, так что мигранты были вполне довольны, получая участки в долгосрочную, фактически наследственную аренду на вполне справедливых условиях. По ходу дела поучаствовала колония и в Войне за независимость, причем Акт о Суверенитете подписала еще 4 мая 1776 года, за два месяца до всем известной Декларации, к которой потом просто присоединилась – уже как независимое государство. Еще раньше, тоже первой из всех, полностью отказалась от рабства, запретив, – невзирая на все выгоды – ввоз и транзит чернокожих. А поскольку тяготы войны Род-Айленд минули, получила от суверенитета все выгоды, ничего при этом не потеряв. Так было и дальше. Самый маленький штат считался самым спокойным, самым дружелюбным, самым удобным для жизни. Туда ехали охотно, и оттуда никого не гнали. Правда, в какой-то момент земля под новые фермы кончилась, но зато росли города, множились заводы и фабрики. И вот тут-то, наконец, возникли сложности. До сих пор мироустройство было прочным, привычным и надежным: фермеры – владельцы земельной собственности, «стоимостью не менее 134 долларов и 7 центов», а значит, и полноправные избиратели – с арендаторами, что черными, что белыми, вполне находили общий язык. Но теперь все изменилось. То, что вполне устраивало арендаторов (они платили налоги и служили в милиции, вполне удовлетворяясь правом взамен заседать в суде присяжных и наличием специального Суда для Споров, защищавшего их имущественные права), увы, никак не подходило жителям разросшихся в города поселков. К тому же «понаехавшие», прибывшие кто из Европы, а кто из менее вольнодумных штатов, были расистами до мозга костей, чего в Род-Айленде отродясь не бывало, и начались проблемы. А поскольку суд, куда избирали только «старожилов», владевших землей или на земле трудившихся, выносил вердикты, не глядя на цвет кожи, мигранты, которых к 1840 году было уже около 50 % населения, ощущали себя ущемленными.
Проблема, в общем, была похожа на ту, что мучила тогда же Англию: «гнилые местечки» (фактически деревни, а то и вовсе фермы) имели больше мест в Законодательном собрании, нежели промышленные города. И точно так же, как в Англии, появились теоретики, объяснявшие «понаехавшим», что это неправильно. Уже в 1833-м некий Сет Лютер, плотник-самоучка из Провиденса, проживший к тому времени в Род-Айленде лет пять, опубликовал «Адрес о Праве на свободу голосования», осуждая «всевластие «грибных лордов», пережитков феодализма, «мини-аристократов картофеля». Возмущаясь тем, что «12 тысяч трудовых людей в Род-Айленде, не имея земли, не могут голосовать, а пять тысяч имеющих землю – могут», он призывал всех «честных неимущих белых мужчин» – и рабочих, и арендаторов – не платить налоги и не служить в милиции штата. Среди работного люда его идеи нашли отклик, среди владельцев предприятий, уловивших шанс повысить свою политическую значимость, понятно, тоже, среди вполне довольных жизнью «старожилов» на селе – не очень, но идея, родившись, уже не сошла на нет, и в штате началось движение за, сами понимаете, гражданские права.
Поскольку всем было ясно, что лидером должен стать «старожил», иначе ничего не выйдет, активисты выдвинули на первый план некоего Томаса Уилсона Дорра, потомка сразу двух уважаемых «старых семей», Дорров и Алленов. По профессии юриста, ни секунды в жизни, однако, не работавшего, поскольку доходы семьи (он был младшим и слегка не в себе, его жалели и баловали) позволяли ему посвящать жизнь размышлениям о судьбах человечества. Общественная деятельность ему, пылкому радикалу типа Валерии Ильиничны, нравилась, однако в «законных» рамках парню, слывшему придурковатым, ничего не светило, так что возглавить массы, по предложению бизнесменов, предпочитавших держаться в тени, он согласился охотно. А согласившись, быстро набрал популярность (говорить умел) и подвел под требования «понаехавших» теоретическую базу, согласно которой тот факт, что «40 % белых мужчин не имеют права голоса, противоречит Конституции, ст. IV, гл. 4 («Соединенные Штаты гарантируют каждому штату республиканскую форму правления»)». Однако несколько обращений в суд были проиграны: Фемида неуклонно отвечала, что если не республика, то монархия, а Род-Айленд, согласно Хартии 1663 года, был не монархией, а именно республикой, находившейся в зависимости от монархии, каковая прекратилась в 1776-м, а значит, никаких претензий быть не может. А по всем вопросам изменений следует добиваться, как положено, через Законодательное собрание.
В конце концов, страсти начали накаляться. В штате развернулось движение за реформу, возникла «Ассоциация за права избирателей ». Весной 1841 года тысячи «неграждан» маршем прошли по Провиденсу под барабанный бой. Однако в связи с тем, что на власть демонстрация никакого впечатления не произвела, они провели перепись сторонников реформ и в октябре провели «Народный Конвент », разработавший проект новой конституции, не предполагающий земельного ценза для «свободных белых мужчин», проживших в штате «не менее года плюс один день». Никакой юридической силы бумажка, ясен пень, не имела, но это мало кого волновало. Вернее, все-таки волновало: Законодательное собрание приняло «Статут почетного гражданства », предоставлявший право голоса всем, имеющим какую-то, уже не обязательно земельную, собственность на те же 134 доллара 7 центов, – и только. Вполне понятно, что подавляющему большинству «понаехавших» это не пришлось по нраву, и «угнетенные» начали поговаривать о том, что в борьбе обретешь ты право свое, так что или референдум, или восстание. Против референдума – привычное для Род-Айленда дело – власти не возражали, однако участвовать-то в референдуме могли только «старожилы», так что идею реформ благополучно зарубили на корню. И тогда Дорр провел «народный» плебисцит, предъявив властям 16 000 бюллетеней «за», при том, что всего «понаехавших» в штате было тысячи на три меньше. Разницу «народный лидер» объяснил тем, что за его проект втайне голосовали и многие «старожилы», но этому никто не поверил, тем паче, что никто из «старожилов» и не подтвердил. Это, однако, «понаехавших» не волновало, – ведь их, как ни крути, было намного больше, чем «картофельных аристократов», – и они были настолько уверены в себе, что отказались от требования Дорра включить в «Народную конституцию» пункт о праве голоса для негров-арендаторов. Которых ненавидели вдвойне, – и как «обезьян», и как «старожилов».
Короче говоря, в апреле 1842 года в штате параллельно прошли выборы губернатора по двум версиям – «народа» и организации «Закон и Порядок ». На первых, естественно, победил Дорр, потребовав от законного губернатора Сэмюэля Уорда Кинга или принять «народную конституцию», или освободить место для победителя от «арифметического большинства свободных белых мужчин». Кинг отказался и обратился к президенту Джону Тайлеру за помощью, однако Вашингтон уклонился: там были свои соображения. Тем не менее в штате было объявлено военное положение. Но остановить события уже было невозможно. 3 мая сторонники Дорра со всего штата вступили в Провиденс, заняли здание Законодательного собрания и провели сессию, приняв присягу своего лидера и постановив сформировать «народную милицию». Однако через два дня в столицу вошла милиция официальная, приведенная сторонниками «Закона и Порядка», город разделился на две половины, каждая из которых зорко наблюдала за действиями соперников.
Менее устойчивым оказался, как и следовало ожидать, Дорр, – 19 мая его отряды атаковали арсенал Провиденса, защитников которого (о, ирония судьбы!) возглавляли отец и дядя лидера «понаехавших», – Салливан Дорр и Кроуфорд Аллен, активисты «Закона и Порядка». Что еще интереснее, палили по атакующему «народу», в частности, и вооруженные негры, – использовав лютый расизм «понаехавших», законная власть издала обращение к «чернокожим братьям», объявив, что пришло время объединяться всем «старожилам», и гарантировав, что внесет в «старую добрую Хартию» право голоса для всех, чьи предки «жили в штате и дорожат его идеалами», так что ополчение «старожилов» мгновенно удвоилось в числе. Потерпев поражение, «народная милиция» отступила в городок Чепачет, а Томас Дорр, объявив «всеобщую мобилизацию», помчался в Вашингтон, нашел там у некоторых радикалов понимание, но не нашел помощи, – и вернулся в Чепачет, к «армии большинства», где и назначил на 4 июля вторую сессию «народного» Законодательного собрания. Однако «Закон и Порядок» были настороже. Начались стычки, прогремели выстрелы. Утром 4 июля отряды «Милиции Хартии» – не менее 2500 штыков, – легко одолев «дорристов» близ деревни Вунсокет, вошли в Чепачет, быстро и довольно жестко подавив сопротивление. Убитых было очень немного, но раненых хватало, а три сотни взятых в плен пошли под суд, Дорру же, за поимку которого была назначена колоссальная награда в 5000 долларов, вновь пришлось бежать.
Позже, жалуясь на «зверство и жестокости господ», некий свидетель и участник событий писал, что «вопреки всякой человечности, нас, 8 невинных белых граждан, желавших всего лишь справедливости, связав и отказав в повозках, гнали пешком 16 миль по жаре, грубо браня, пугая штыками и угрожая побоями. Моего соратника Пэдди даже ударили. Я слышал еще, что кого-то из другой партии несчастных, проявившего неповиновение, поставили к стенке, завязав глаза, и произвели залп холостыми. С нами такого ужаса не случилось, но я готов присягнуть, что нам не позволили передохнуть в дороге, не давали воды целый день, до самого Гринвилла, а накормили вообще только на следующий день, уже в тюрьме». Особо, по словам мемуариста, возмутила пленных «наглость чернокожих, проявлявших самую зверскую жестокость, сквернословивших, угрожавших прикладами и с издевкой говоривших, что нам, белой грязи, нечего делать в Род-Айленде».
Прошли суды, многих бунтовщиков оштрафовали, кое-кому определили сроки, от года до пяти, некоторых, особо буйных, даже лишили права проживания в штате. А затем, в начале 1843 года, состоялись выборы, проведенные «хартистами» и вошедшие в историю как «чудовищные». Многие мемуаристы, а вслед за ними и историки, утверждают, что проходили они в обстановке террора, – «везде бродили патрули милиции, работодатели запугивали работников увольнениями, землевладельцы угрожали арендаторам расторжением договоров». Вполне возможно, так оно и было, но, как бы то ни было, в итоге победили кандидаты от «Закона и Порядка», не слишком преуспевшие в городах, однако поддержанные большинством арендаторов. А победив, сразу же провели закон, согласно которому право избирать предоставили всем, платившим налоги «не менее одного доллара», однако избираться по-прежнему могли только «свободные обладатели собственности стоимостью не ниже 134 долларов и 7 центов». Особо забавно, что избранные от «понаехавших» депутаты первым делом (их ведь было больше) отменили старинные, еще XVII века штрафы за пьянство, богохульство и сквернословие, а затем, несмотря на протесты фермеров, и уже данное чернокожим «старожилам» право голосовать (вновь негры получили его очень не скоро).
Что касается Томаса Дорра, то он какое-то время скрывался в Бостоне, бедствовал, поскольку семья отказалась присылать деньги, попытался зарабатывать адвокатурой, но проиграл три иска подряд и потерял репутацию, мыкался по дешевым гостиницам, страдая от депрессии, а потом, получив письмо отца с требованием «ответить за свои прегрешения под угрозой лишения наследства», осенью 1843 года вернулся в Провиденс. Был арестован, предстал перед судом, который намеревался превратить, как он писал, в «поле героической битвы титана с произволом». Однако не преуспел. Жюри игнорировало политические спичи, рассматривая только вопрос о нарушении закона, а здесь у подсудимого не было никаких аргументов в свою защиту, так что приговор оказался суровым: пять лет одиночного заключения и пожизненная каторга. Тут, правда, включилась семья, полагавшая, что «бедняжка Том наказан достаточно», засуетились бывшие «дорристы», быстро набиравшие влияние, и уже в 1845-м Дорр – «во имя гуманности и гражданского согласия» – был освобожден. Правда, уже в состоянии помешательства средней степени. Так что, к печали восторженно встретивших его поклонников, активного участия в общественной жизни больше не принимал. В 1851-м его восстановили в гражданских правах, в 1854-м – опять «во имя согласия» – приговор задним числом отменили, заменив «двумя годами уже отбытого заключения», а через пару месяцев он умер. Не знаю, было ли ему, живущему безвыходно (только прогулки по парку) в имении отца, известно о деле «Лютер против Уэбстера» – безуспешной попытке «дорристов» добиться признания законности своих действий в Верховном суде, – но совершенно точно, никакого участия ни как юрист, ни как участник событий он в этом деле не принимал. Впрочем, узнай Томас Уилсон Дорр от какого-нибудь доброго волшебника, что в далеком 1988 году его имя будет официально внесено в список законных губернаторов штата Род-Айленд, ему, наверное, было бы приятно…
Все началось с огораживаний. Тех самых, когда «овцы съели людей », а кого не съели, оказались в старой доброй Англии лишними, и сбрасывать их, поскольку Остров сухопутных войн не вел, а флот поглотить всех не мог, было категорически некуда. Бывшие вольные йомены, став бродягами, переполняли страну, и никакие законы о бродяжничестве, никакие работные дома и виселицы проблему не решали. Поэтому, в отличие от того же Мадрида, рассматривавшего колонии, в основном, как сырьевую базу плюс дополнительный источник наполнения бюджета, для Лондона новые земли были спасением от назревавшего и уже не раз прорывавшегося социального взрыва. Туда можно было выдавить и мешающих строить дивный новый мир идеалистов – квакеров, «чистюль»-пуритан и прочую идейно заряженную живность – и просто «лишних людей», переизбыток которых делал нормальную жизнь ненормальной. К тому же новые земли, подаренные вельможам из королевского окружения, нуждались в заселении, и вопрос об организации выезда вышел на уровень государственной программы, под которую власти готовы были снимать с потенциальных эмигрантов все претензии, вплоть до уголовных. А вот тут имелись сложности. Если сектанты, народ сметливый и не вовсе уж нищий, а то и вовсе зажиточный, побившись лбом об стенку, рано или поздно все понимали правильно, складывали вещички, нанимали суда и отправлялись в Америку на свой кошт, то помянутых «лишних людей» следовало как-то стимулировать и подталкивать. Ибо в высоких материях они ничего не смыслили, были тяжелы на подъем, пугливы, да еще и без гроша за душой.
И началась работа с массами. По английским работным домам, по трущобам, по каторжным отвалам, – а затем и по континенту, где громыхала Тридцатилетняя война и жить становилось невыносимо, – пошли вербовщики, не менее языкатые и красноречивые, чем армейские капралы, заманивавшие рекрутов. И люди клевали на их рекламу круче. Наниматься на войну, где убивают, было все-таки страшновато, а тут нищим крестьянам рассказывали о тучных землях, где работать одно удовольствие, а потом еще и свой участок дадут. А разоренным мануфактурами ремесленникам рисовали картины сказочного будущего в краю, где нет ничего и они своим ремеслом озолотятся. А уголовникам, натурально, объясняли, что пять-семь лет на «химии», – и на свободу с чистой совестью. И все это, разумеется, под сколько угодно кружек чего покрепче. О минусах – жутких условиях переезда в скученных трюмах, где не всякий и выживал, гиблом климате, сложностях с индейцами, нюансах колониального статуса кабальных и так далее, – естественно, умалчивали. А если норма набора не выполнялась или попадался упрямец с заказанной профессией, человека вполне могли и просто похитить, и стражники, получив мзду, ничего не замечали. Так что поток «кабальников» в Новый Свет с каждым годом набирал обороты, и объявления типа «Продается партия молодых, здоровых работников. Ткачи, столяры, сапожники, кузнецы, каменщики, пильщики, портные, каретники, мясники, мебельщики. Без каторжных и католиков. Цены разумные. Можно в обмен на пшеницу, хлеб, муку » в газетах Бостона, Чарльстона, Нью-Йорка и прочих филадельфий были делом обычным, рутинным и никого не удивлявшим.
Вот так и появилось в британском Новом Свете рабство. Ну как рабство… С точки зрения закона, «кабальные слуги» оставались свободными людьми, обязанными пять-семь первых лет на новой родине работать по контракту, компенсируя 6—10 фунтов, – деньги немалые! – на их перевозку. Или (если речь шла об уголовниках) 10–15 фунтов, включая выкуп из тюрьмы. Вернее, не самим нанимателем, а посреднической фирмой, передававшей привезенную на их перевоз живую силу заинтересованным лицам на специальных аукционах. То есть все-таки не совсем рабство. Но близко к тому. Даже в чем-то и дальше. Если настоящих рабов, как свою собственность, хозяева старались как-то беречь, то «кабальных» они рассматривали как нечто временное, выжимая все соки. А наказания за леность, провинность, неподчинение или, упаси Боже, побег полагались по полной программе, как настоящим рабам. Розги, кнут, колодки, кандалы, клеймо, продление контракта на второй, а то и третий срок… Короче говоря, полный набор. Не позволялось разве лишь убивать и калечить, но, если «белый раб» помирал в результате порки, считалось, что сам виноват, а если превращался в инвалида, хозяин сам охотно – в наказание себе – давал кабальному свободу, обрекая уже ненужного калеку на голодную смерть.
Были, однако, и проблемы. Такое положение дел «кабальным», ясен пень, совершенно не нравилось. Они все-таки выросли в Европе, где какие-то, пусть самые минимальные права имели, при слишком сильном нажиме могли и в морду дать, а кто не связан семьей, – семь бед, один ответ, – и уйти в бега. Благо в «Новой Англии», где индейцев уже почти унасекомили, за околицами городов начинался закон-тайга, а если везло пройти через леса к западному фронтиру, беглец мог добраться до поселков «скваттеров» – белой бедноты, явочным порядком занявшей земли, формально принадлежавшие лендлордам, и осесть там. А оттуда, как с Дона, выдачи не было: тяжелые, темные мужики с мушкетами за свои делянки, своими руками очищенные в глубине лесов, и свои хижины умели стоять так, что в их края не совались ни холопы формальных владельцев, ни даже представители официальных властей. Ибо кто совался, бесследно исчезал, и все претензии предлагалось предъявлять гризли, а местный пастор всегда мог подтвердить, что именно гризли, и никому больше. Впрочем, и в южных колониях сложностей с «кабальными» было не меньше. Там, правда, бежали редко – индейцы же под боком, – но рабочие руки там требовались, в основном для тяжелой работы на плантациях индиго и «короля Табака», а европейские крестьяне в сверхвлажном климате выживали плохо, контрактовать их для аристократии Юга становилось крайне нерентабельно. И попытки возместить убыль за счет местных кадров, ловя индейцев, тоже проваливались: они в неволе просто мерли, а к тому же на выручку часто являлись свободные родичи.
Вот потому и негры. Приметная, чужая всем, привычная к влажному климату и работе на земле, да еще и восполняющая себя, если подойти к делу с умом и организовать регулярные случки, полная собственность. Плюс зачастую проданная из африканского рабства (на Черном континенте оно было очень даже в ходу) в американское, то есть сменившая шило на мыло, а потому куда более прочих покорная. Не знаю (узнать можно, но лень), кому первому в голову пришла эта блестящая мысль, но в жизнь она внедрялась галопом, очень быстро став одним из основополагающих факторов европейской, – пожалуй даже, мировой – экономики. С кредитами, компаниями, акционерными обществами, процентами от прибыли в самые верха Лондона. Что и понятно: при всем том, что негры при перевозке мерли десятками на сотню, – в море уходило в среднем до трети груза, – бизнес давал ошеломительные доходы, иногда, в особо удачные сезоны, до 1000 % чистой прибыли. Да и на плантациях – от рассвета до заката – затраты окупались и переокупались. А потому уже к началу XVIII века в инфраструктуре работорговли были заняты сотни судов, тысячи и десятки тысяч профессионалов на трех континентах, включая Африку, где береговые вожди, поймав тенденцию, формировали целые армии для походов за ценнейшим товаром в глубь континента. Росла сеть факторий и прикрывающих фактории портов со всем, чем положено: казармами, бараками, тюрьмами и прочей атрибутикой. В геометрической прогрессии множилось число узких специалистов: посредников, переговорщиков, торговых агентов, надсмотрщиков, «погонщиков», «негроловов» и прочего квалифицированного персонала.
Параллельно под новые реалии создавалась юридическая база. Если в первые десятилетия британского присутствия в Америке рабы рассматривались по «испанскому праву», как пожизненные слуги, то уже к концу XVII века закон определял их как «движимую собственность», то есть приравнивал к домашним животным. При том, что негр, поднявший руку на белого, – вне зависимости от обстоятельств – подлежал смертной казни, убийство черного раба хозяином не считалось преступлением, а убийство чужого раба приравнивалось к краже. За попытку к бегству или просто «многократное проявление строптивости » черному могли отрубить руку или ногу (хотя, учитывая ценность «вещи», старались учить кнутом и клеймом). Рабство одного из родителей, даже если второй был белым, автоматически делало рабом ребенка; наконец, обучение своих рабов грамоте считалось опасным чудачеством, а если кто-то, даже пастор, обучал чужих без разрешения, дело пахло депортацией преступника из колонии. И знаете, следует сказать, что при всем отрицании подобных методов понять разработчиков «черных статутов» можно: негры, особенно те, кого доставили недавно, при малейшей мягкости или недосмотре могли стать источником многих бед. Эту аксиому колонисты знали очень хорошо как из сводок о бунтах живого товара на работорговых судах, так и по событиям на грешной тверди. Например, в 1688-м в Южном Мэриленде был обезглавлен черный раб Сэм, «в седьмой раз, невзирая на увещевания и наказания, подговаривавший негров поднять бунт », причем обратите внимание на это самое «в седьмой раз»: Сэмом, как лучшим дамским портным колонии, обшивавшим элиту, упорно не хотели жертвовать, его всяко пытались оставить в живых, но он, отлежавшись, принимался за свое.
Нельзя, разумеется, сказать, что под все это не подводилась идеология. Конечно, подводилась. Негров по ходу крестили, приобщая, таким образом, к миру прогресса и демократии, но, что бы там ни говорили с амвонов пасторы, по сути, это было формальностью. В отличие от тех же испанцев. Для донов факт принятия католичества индейцем мгновенно переводил «дикаря» в ранг обычного крестьянина или податного простолюдина, а если речь шла о негре, обязывал относиться к рабу, как к человеку, волей судьбы попавшему в сложную ситуацию. Протестанты же – и англичане, и голландцы – определяли «чернокожесть» как клеймо, само по себе предполагающее низший по отношению к белым статус. И даже если негр каким-то образом, – выкупившись (копить деньги на выкуп позволялось, и отнимать пекулий было не положено) или за какие-то заслуги получив вольную, – оказывался на свободе, все равно в глазах общества он оставался не совсем человеком. То есть все-таки уже слегка человеком, которому Бог оказал снисхождение, разрешив перестать быть вещью, но очень и очень не первого сорта. Общение даже вольного негра с белыми не поощрялось, а уж общение с белыми или «вольняшками» раба не поощрялось втройне. Хотя, к слову, такой дискурс прочно утвердился только в «высшем свете» колоний; на низах все было гораздо проще, и «белая грязь» вполне находила общий язык с «черной», вплоть до дружбы и романтических отношений. А то и чего-то большего: в 1690-м некий Айзек Морелл, белый из Ньюберри (Массачусетс), был судим и повешен за попытку устроить рабский мятеж, накануне казни, по настоянию священника, объяснив, что мечтал захватить судно в порту, уплыть «с Аяксом и другими черными друзьями » к французам, в Канаду, а там «создать армию и вернуться, чтобы расправиться с врагами свободы ».
На том, пожалуй, с экспозицией и покончим. Общая картина, надеюсь, ясна, а детали читайте в справочной и специальной литературе. А так остается сказать, что к началу XVIII века наметились две основные перевалочные базы поставки новых обитателей в Новый Свет: Ричмонд (Южная Каролина), куда приходило большинство товара непосредственно из Африки с практически немедленной отправкой на плантации всего Юга, и (на севере) Нью-Йорк. Туда везли, в соответствии с запросом, меньше, зато старались лучше, в том смысле, что ввезенных рабов размещали в специальном барачном квартале на юге Манхэттена и – в ходе портовых, строительных и всяких иных работ – обучали разным полезным профессиям. После чего их стоимость возрастала многократно, и «просто раб» становился ценностью, способной помогать белому мастеровому, а то и просто, отпущенный на оброк, кормить хозяина. Это было крайне выгодно, так что купить раба с профессией мечтал каждый небогатый белый, хотя, с другой стороны, эта практика вела к демпингу рынка труда и била по интересам белых мастеровых, работавших без «черной» помощи. Они даже год за годом посылали в ассамблею колонии петиции, требуя запретить сдачу негров в аренду и субаренду, но ассамблея год за годом же отказывала, поясняя, что запретить владельцам инструмента сдавать инструмент в прокат юридически невозможно, а признавать «живые вещи» людьми, так и тем паче.
В общем, город Нью-Йорк (на тот момент порядка 6–7 тысяч обитателей) изрядно – примерно на одну пятую – «почернел», и при этом жизнь рабов там изрядно отличалась от жизни их братьев по расе на Юге. С одной стороны, жилось им несколько легче, поскольку плантаций в окрестностях не водилось, труд был более осмысленный, к тому же еще и бок о бок с белыми, в связи с чем отношение к ним, по крайней мере, со стороны бедноты, было более человечным. Да плюс к тому еще владельцы норовили не держать их дома, позволяя селиться в Южном квартале, так что и степень свободы была куда выше, чем на плантациях. С другой стороны, хозяева, справедливо полагая, что их рабы, не будучи под надзором, имеют какой-то дополнительный заработок, щемили их по-всякому, – даже в том случае, если щемить было не за что, – и подрядчики, выжимая все соки, еще и старались обсчитать на каждом центе, заваливая работой по уши. И бежать было некуда: скваттеры западного фронтира черных к себе не принимали. Вернее, принимали, но очень редко – поименно известны единицы за сто лет, – и право стать среди них своим приходилось выслуживать годами. А между тем контингент был крайне сложный, мало того, что из недавних свободных афроафриканцев, так еще и наслушавшихся в тавернах рассказов своих белых корешей насчет прав человека. И понятно, никто не мог помешать работягам, собравшись за бутылочкой виски или за игрой в кости (это не возбранялось), обсуждать свои огорчения вдали от чутких хозяйских ушей.
И грянуло. В полночь на 6 апреля 1712 года 23 вооруженных (топоры, тесаки и даже два пистолета) раба – из них девять «оброчных», – собравшись в одной из харчевен и выпив на посошок, двинулись мстить. Зачем и почему, так и осталось тайной, – в отчете губернатора по итогам событий сказано: «Возможно, из-за какой-то обиды от хозяев, поскольку ничего внятного ни один не объяснил, а сам я не могу отыскать никакой другой причины », – но случилось то, что случилось. Толпа вооруженных негров подожгла дом в центре города, подперев дверь колышком, и рассыпалась, притаившись во мгле, – а когда народ сбежался, чтобы гасить огонь (пожаров в на 90 % деревянном городе очень боялись), черные люди атаковали не ожидавших худого белых, девятерых убив на месте и еще шестерых едва ли не насмерть покалечив. Большего, правда, добиться не смогли: на шум примчались сотни обывателей с тяжелыми и острыми предметами, подоспела команда солдат из форта, и бунтовщики, пользуясь тьмой, без потерь ушли в ближний лес. Вот только с острова, без лодок, бежать было некуда, а губернатор действовал очень оперативно: мысок, где укрылись мятежники, был перекрыт цепью патрулей, началось прочесывание, и в конце концов, взяли 27 пленных (поджигателей и приставших к ним во время отхода), – а затем, по итогам экспресс-расследования, в тюрьму загнали еще примерно 70 чернокожих, так или иначе общавшихся с преступниками. По итогам следствия, правда, выяснилось, что они ничего не знали, но тем не менее всех продали за пределы колонии, на совершенно жуткие плантации французских Антил, а вот 27 плененных в лесу получили смертный приговор, который и был приведен в исполнение. Шестерым, правда, удалось перехитрить суд (они удавились по договоренности, – второй первого, третий второго и так далее), а остальным пришлось совсем худо: девятнадцать, в том числе беременную негритянку, повесили, одного посадили на кол, одного колесовали и еще одного «живым подвесили на цепях в центре города ».
Об этом, первом сколько-то крупном, а главное, организованном «черном» мятеже на территории будущих США, к сожалению, сохранилось очень мало информации. Архивы сгорели в Войну за независимость, остался только не очень подробный отчет губернатора. Но ясно одно: причудливость казней (ни кола, ни колеса колонии ни раньше, ни позже не практиковали) сама по себе говорит о том, насколько всерьез взвинтило белую общину претворение в жизнь того, чего до тех пор смутно боялись, гоня от себя даже мысль, что подобное когда-нибудь случится. А когда все-таки случилось, меры по предотвращению рецидивов власти Нью-Йорка приняли нешуточные. Все законы пересмотрели в сторону максимального ужесточения: отныне черным под страхом порки и высылки на плантации запрещалось передвигаться по городу с любыми тяжелыми и острыми предметами (топоры, молоты и тэдэ не получали – сдавали на работе). Такие же наказания отныне полагались за скопления больше трех (до того позволялось до семи), за азартные игры и за разговоры, пусть и спьяну, о нелюбви к хозяевам. На всякий случай запретили владеть недвижимостью свободным неграм, а налог на освобождение раба (20 фунтов) был увеличен вдесятеро, что намного превышало стоимость самого ценного негра, а значит, и сумму выкупа. И только после этого губернатор сообщил в Лондон: «могу присягнуть, что подобное впредь не повторится ». Он, видимо, был в этом убежден. Однако, как известно, человек только предполагает, и never say never…
Мятеж 1712 года врезался в подкорку жителей Нью-Йорка на десятилетия вперед, а между тем, по мере вытеснения индейцев и освоения новых земель, город рос и импорт черного контингента набирал обороты. Всего за четверть века население недавно еще относительно небольшого порта на Гудзоне выросло вдвое, перешагнув за 10 000 человек, – уже не деревня даже по меркам тогдашней Европы, и около четверти от этого немалого числа составляли рабы. В этом смысле Нью-Йорк на континенте уступал только Чарльстону. А чем больше становилось рабов, тем сильнее общество опасалось, а слухи о «вот-вот будет как в 1712-м» возникали и вызывали беспорядки в среднем раз в полтора-два года. Тем более что былая взаимная приязнь черных невольников и белых бедолаг понемногу уходила в прошлое: «кабальных» становилось мало, а свободные белые, как мастера, так и поденщики, злились на «оброчных», работавших не хуже, а цены ставивших ниже, из-за чего белая мелочь разорялась.
Этот процесс тревожил даже, в принципе, безразличных к проблемам низов городских патрициев: в 1737-м сам губернатор, выступая перед ассамблеей, попросил как-то решить вопрос, потому что «слишком много стало жалоб от ремесленников. Из-за аренды рабов наши честные трудолюбивые сограждане нищают, теряют кусок хлеба, и, если мы не подумаем о них, им придется покинуть город, чтобы искать средства к жизни в других местах. Мы не можем позволить себе потерять их ». Короче говоря, в городе было душно. В предместьях случались жестокие драки между черными и белыми, экономический кризис, возникший из-за «Войны за ухо Дженкинса» с Испанией, до минимума сократил поставки морем, и зима с 1740 на 1741-й, выдавшаяся, ко всему, еще и рекордно холодной, стала жестоким испытанием даже для тех, кто твердо стоял на ногах. А уж для бедноты ситуация, когда приходилось выбирать между куском хлеба и пучком хвороста, была и вовсе трагедией. Мерли дети, родители, пытаясь их накормить, продавали за гроши инструменты, то есть лишались даже надежды на заработок, белые целыми семьями замерзали на улицах и в лачугах, а вот рабам, как ни странно, было полегче: они, в основном не обремененные потомством, как-то выживали. Тем паче, что владельцы, дорожа ценным имуществом, подбрасывали то муку для похлебки, то немного дров для печки в «пунктах обогрева», куда белым вход был заказан.
И напряжение, подогретое завистью, росло, подогреваемое брошенными сгоряча фразами типа «Вот вымрете, все нам достанется », ожившими пересудами о давешнем бунте и слухами о кровавом восстании сесе (об этом поговорим позже) в Южной Каролине. А тут еще, приправой в блюдо, страх перед вторжением испанцев, которые «вот-вот придут и всех добрых протестантов перережут, а негры им помогут », причем не вполне безосновательный: гарнизон в городе, в связи с планируемой атакой на Кубу, сократился вчетверо, а все знали, что испанским рабам живется намного легче. И к тому же испанцы, в самом деле, освобождали рабов, перебегавших на их сторону. Нет ничего удивительного в том, что в такой обстановке, как писал в мемуарах Стенли Поуп, регистратор магистрата, «казалось, гнев, и зависть, и недоверие, и вражда падают с небес вместе со снегом… а тем временем мистер Фокс приказал запретить любые собрания, кроме общих молитв, и любое бесцельное шатание по улицам ». В общем, и отцы города не знали, что делать, надеясь, что не заполыхает. А надежда не сбылась. Заполыхало. Причем абсолютно реально.
В принципе, пожары в почти сплошь деревянном, со скверными дымоходами Нью-Йорке не были редкостью, поэтому ни в феврале, когда подряд сгорели два дома, ни даже 18 марта 1741 года, когда занялся дом губернатора, а вслед за ним и стоявшая впритык церковь, никого это особо не удивило. Сгорел и сгорел, слава Богу, что удалось спасти городской архив. Не особо взволновал обывателей и еще один пожар, через неделю, с которым удалось справиться, и через три дня, когда загорелся коровник, погибло с десяток буренок, тоже никто не встревожился. Но вот когда на следующий день после пожара в коровнике какой-то горожанин увидел под сеновалом плошку с углями, подставленную явно с умыслом, и созвал людей, народ начал умозаключать. По городу поползли слухи типа «это жжж (13 пожаров за месяц) неспроста», все стали предельно бдительны, но до поры до времени результатов не было, и вот, наконец, 6 апреля, когда один за другим вспыхнули аж четыре дома, виновник был пойман. То есть виновник или нет, никто не знал, но факт есть факт: около одного из горящих строений был замечен черный мужчина, попытавшийся, когда его окликнули, бежать. Толпа, естественно, бросилась в погоню, крики «Негры! Негры!» быстро перешли в «Негры бунтуют!», и беглеца, оказавшегося рабом по имени Каффи, поймав и избив досиня, поместили в тюрьму. А вскоре там же оказалось и еще под сотню черных, имевших несчастье попасть под подозрение по самым разным причинам, но, в первую очередь, из-за связей с «джин-клубом», события вокруг которого были самой свежей из городских сплетен.
К пожарам как таковым это громкое дело никакого отношения не имело, там все крутилось вокруг поимки банды скупщиков краденого, возглавляемой неким Джоном Хагсоном, экс-сапожником, ранее владевшим приличной гостиницей, но разорившимся и с 1738 года содержавшим низкопробную харчевню между рекой Гудзон и городским кладбищем. Плохой, но дешевый виски, умение играть на банджо и две весьма смазливые, но не слишком высоконравственные дочери обеспечили Джону солидную постоянную клиентуру – белая беднота, рабы, вольные негры, матросы, всяческое отребье с окраин, – и очень скоро кабак стал самым злачным местом Нью-Йорка, где лихие люди почти открыто сбывали добычу, праздновали успехи и отсиживались в перерывах между походами на дело; в рабских казармах корчма даже получила наименование «Осуэго», в честь фактории на Онтарио, где шла торговля с индейцами. Естественно, городские власти следили за «бизнесом Хагсона» очень внимательно, полиция регулярно наносила визиты и делала обыски, кого-то время от времени арестовывали, но привлечь самого Джона никак не получалось: все время выходило так, что лично он ни о чем не в курсе. Однако же, сколь веревочке ни виться…
В начале 1741 года охоту за Хагсоном муниципалитет поручил Дэниэлу Хорсмэндену, по прозвищу, – хотите верьте, хотите нет, «Судья Ди», – городскому секретарю, а по совместительству и одному из трех судей Верховного суда колонии. Мужик он был тертый, прекрасно образованный, с хорошими родственными связями, хваткой и немалым опытом следователя, и дело открыл по факту не скупки краденого, доказать которую было проблематично, а «продажи спиртного неграм», что законом запрещалось и чего Хагсон отрицать не мог. И угадал: в феврале, за две недели до первого пожара, констебли задержали у таверны трех пьяных рабов – Цезаря, Принца и того самого Каффи, – работавших на стройке в порту, и обнаружили у них кое-какие краденые вещи. Таким образом, появились улики, негров, смачно выпоров плетью, отпустили по домам под поручительство владельцев, а Хагсона арестовали и возбудили дело. Смертной казнью, конечно, не пахло, но выслать барыгу из города представлялось вполне возможным, и Хорсмэнден начал вовсю раскручивать на откровенность персонал таверны, в первую очередь, 16-летнюю Мэри Бартон, «белую рабыню», которую определил как наиболее перспективную, поскольку она по молодости лет была крайне наивна.
Следовательский опыт не подвел: Мэри очень боялась тюрьмы, не любила пристававшего к ней хозяина, еще больше не любила его дочерей, которые ее дразнили, и раскрутить ее на показания оказалось не сложно. Оказалось, что троица давеча задержанных негров – не просто себе негры, а устойчивое криминальное объединение, именовавшее себя «джин-клубом» (удачные кражи они отмечали только дорогим джином) и работающее по наводкам Хагсона. Этого уже было достаточно, и Хорсмэнден собирался передавать дело в суд, но тут начались пожары, и на одной из встреч, когда разговор случайно (про пожары говорил весь город) зашел об этом, Мэри сболтнула что-то типа «А я думала, что Пегги всё врет ». Ничего особого в виду не имея, просто к слову, но следователь насторожился и начал расспрашивать, аккуратно, но так, чтобы не спугнуть, вытягивая детали. А затем назначил встречу на утро и там уж выяснил, что Мэри знакома с некоей Маргарет Сорбьеро, белой проституткой широких взглядов, под псевдонимами «Пегги» и «Рыжая свинка» обслуживавшей белых, а под позывным «Керри» – обслуживавшей негров. Что, впрочем, не мешало ей жить в гражданском браке с тем самым Цезарем и даже иметь от него ребенка. И вот эта-то Пегги, по словам Мэри, рассказала ей, что Цезарь и его друзья, парни фартовые, не намерены спускать белым с рук перенесенную порку, обязательно отомстят и мстя их будет страшной.
Ничего больше, – но Хорсмэнден сделал стойку. Был разыскан, взят под стражу и отправлен в СИЗО Цезарь вместе с Пегги, там же оказался и Принц, и при допросе все трое признали себя виновными в кражах, грабежах и знакомстве с Каффи. Но, поскольку причастность к пожарам они отрицали категорически, Хорсмэнден вновь начал раскручивать Мэри, на сей раз уже жестко, требуя имен, подробностей и угрожая, если не будет колоться, посадить в тюрьму на много лет. Какое-то время девушка отпиралась, но следователь, – видимо, нутром чуя, что свидетель знает больше, чем говорит, – то орал, то мучил вопросцами с подходцем, то угощал дефицитными булочками, и в конце концов мисс Бартон запела. По ее словам, «джин-клуб», еще какие-то рабы, ей неизвестные, и белые бедняки (несколько имен прозвучало) не раз обсуждали в таверне, как хорошо было бы поджечь город, под шумок пограбить богатые дома, бежать к испанцам. Сам же Хагсон, по ее словам, не только знал об этом, но и готов был за 30 % добычи подготовить подельникам шхуну для бегства.
Этого было уже достаточно, чтобы ставить в известность отцов города. Правда, доказательств правдивости сведений Мэри не было никаких, а при общем допросе она путалась и плакала, но чиновники очень боялись бунта негров (1712-й они помнили все), а еще больше боялись новых пожаров, поэтому большинством голосов было принято решение ей верить. Помимо этого, разумеется, была назначена награда любому, кто сообщит информацию, способную предотвратить заговор: 100 фунтов полагалось белому, 45 фунтов свободному негру или индейцу и 20 фунтов плюс свобода рабу. Это было очень щедро, и свидетели пошли чередой, – в основном, конечно, ничего не знавшие, но кое-кто и с полезными сведениями, на основании которых были арестованы еще несколько десятков черных и белых. Между тем 2 мая Цезарь и Принц, по-прежнему отрицавшие какую-то связь с поджигателями, были приговорены к смерти за воровство и грабежи, а на следующий день в городе запылали сразу семь амбаров, причем у седьмого с поличным, – просмоленными тряпками и огнивом, – в руки толпе попались два негра, тотчас, без суда и следствия брошенные в огонь, и обывательский страх начал переходить в истерию. 6 мая, выслушав смертный приговор за соучастие в грабежах, «в страхе за свою жизнь решили поговорить о поджогах » Хадсон и Пегги, в связи с чем исполнение приговора было отсрочено. Вслед за ними о готовности сотрудничать со следствием заявили несколько негров, заточенных в подвалах СИЗО, а вот Цезарь и Принц, упрямо стоявшие на своем, – «Грабили, но не жгли!» – 11 мая пошли на эшафот. С «джин-клубом», доставившим столько хлопот приличным гражданам Нью-Йорка, было покончено, но дело о поджогах только набирало обороты, и на м-ра Хорсмэндена коллеги смотрели как на спасителя, без опыта и решительности которого все пропадут. По сути, он стал неформальным, но общепризнанным главой суда, и на начавшемся, наконец, процессе о поджогах главную роль играл именно он.
Отметим следующее. Некоторые исследователи (в основном чернокожие) склонны именовать заговор 1741 года «выдумкой белых», с этой версией не согласно подавляющее большинство их коллег. Ибо протоколы и бесспорные факты поимки нескольких поджигателей с поличным однозначно подтверждают: этот самый заговор, хотя и не такой масштабный, каким его представляли, в самом деле, был, и Хорсмэнден, действительно, стремился раскопать его до корешков. Собственно, уже первая пара обвиняемых, Каффи (с которого все началось) и некий Квако, сперва пытавшиеся все отрицать, при перекрестном допросе поплыли и запутались в оправданиях, – несмотря на то, что владельцы, респектабельные белые люди, чьих показаний в защиту обвиняемых в другое время хватило бы с избытком, пытались отмазать ценную собственность. В итоге оба, естественно, получили вышку и, выслушав приговор, заявили, что умирать не хотят и готовы назвать имена соучастников, чтобы сотрудничеством с судом подтвердить раскаяние и заработать жизнь. Судьи, в принципе, не возражали, но возражала разъяренная толпа горожан, орущая под окнами, и сделка не состоялась: 30 мая Каффи и Квако ушли в небытие. Однако следствие уже не очень нуждалось в их раскаянии: число готовых сотрудничать росло, арестованные наперебой отмазывали себя, топя друг друга, и хотя некоторые свидетельства были явными наветами, кое-что подтверждалось основными фигурантами. В частности, очень ценные показания дали Джон Хагсон и Пегги-Керри, однако «по совокупности мерзких преступлений » их все же не помиловали, а отправили на виселицу 12 июня.
Что интересно, хотя судьи стремились держать события под контролем, люди, предполагая, что от них утаивают что-то важное, бесились, подозревая всех и каждого; в какой-то момент происходящее перешло в форменный психоз, который немногие, сохранившие здравомыслие, сравнивали с «ведовским процессом» в Салеме, уже тогда считавшимся позором Америки. И весь этот кошмар весьма умело модерировал Хорсмэнден. Он не жаждал крови, тщательно отделяя тех, против кого были реальные улики, а следовательно, заслуживших петлю, от попавших под раздачу случайно, однако волну арестов и доносов поощрял. По мнению ряда исследователей, используя момент для чистки города от уголовников, а кое-кто уверен, что для повышения собственного политического веса. И получалось, благо Мэри Бартон сидела у него на коротком поводке, по требованию вспоминая все более яркие детали. Вроде, скажем, намерений уже повешенных Цезаря и Принца никуда не бежать, а учредить в Нью-Йорке свое королевство, поделив дома, мастерские и белых женщин. Это, конечно, был явный бред, но только не при наличии официального решения магистрата считать все показания мисс Бартон «достоверными ». Так что к середине августа в тюрьме, – вернее, в пяти огромных амбарах, потому что тюрьма уже не вмещала арестантов, – по обвинению в причастности к заговору сидела половина негров Нью-Йорка старше 16 лет. И при этом лавина доносов нарастала с такой скоростью, что чиновникам пришлось принимать не все, как в июне, а только те, содержание которых подтверждало уже имеющиеся.
К концу лета попасть под арест, по словам современника, «было проще, чем осушить кружку пива », и поджоги были уже не главным поводом для обвинений; в моду вошло ловить испанских шпионов. Но это полбеды. Беда, что вешали уже не только при наличии оснований. По глупейшему навету казнили и пятерых смирных, ни в чем сомнительном не замешанных «испанских негров», пленных матросов, оказавшихся в рабстве, поскольку были очень смуглыми. Несчастные моряки пытались оправдываться, объясняя, что они свободные подданные Его Величества короля Испании, так что ни в каких беспорядках не заинтересованы, а ждут окончания войны, когда Мадрид их выкупит. Но не помогло. Напротив, к обвинению в поджогах добавились подозрения в их организации, и бедолаги пошли на эшафот. Не повезло и некоему Джону Ури, англичанину, себе на горе, прибывшему в Америку незадолго до событий, да еще и учителю латинского языка по профессии. Это само по себе, еще до пожаров, тревожило неграмотных соседей, рассудивших, что если человек знает латынь, то, следовательно, католик или даже иезуит. Но до пожаров все как-то обходилось, а теперь Хорсмэнден, в очередной раз допросив Мэри Бартон, срочно вспомнившую, что видела м-ра Ури в таверне, где он «о чем-то шептался с Хагсоном», приказал взять латиниста под арест, как вероятного испанского шпиона, и дело пошло в суд. Там, правда, выяснилось, что подсудимый вовсе не католик, а протестант из какой-то редкой секты, латынь выучил в Оксфорде, знакомых в Нью-Йорке, кроме людей, чьих детей обучал, не имеет, а негров вообще боится. К его доводам кое-кто из советников даже прислушался, да и сам Хорсмэнден настаивал только на высылке, но по городу пошла новая волна слухов о «жутком испанском подполье, которое намерено продолжать поджоги », и 31 августа учителя, смерти которого требовали массы, на всякий случай вздернули.
Впрочем, умер несчастный не зря. Отцы города наконец сообразили, что теряют контроль над ситуацией: доносы шли уже не на рабов, а на их владельцев, в том числе родню советников и судей, а также на лиц, близких к губернатору, а Мэри Бартон, видимо, выйдя из-под контроля, перестала слушаться Хорсмэндена, зато начала «вспоминать» о появлении в таверне Хагсона столпов нью-йоркского света. Причем не по именам, а по очень общим приметам. В обычное время от такого отмахивались, но официальный карт-бланш на «достоверность» ее показаний угрожал реальными неприятностями очень многим. Кроме того, появились и доносы на ведьм, а это уже напоминало Салем, и было ясно, что, если дать ход хотя бы одному «ведовскому делу», дальше уже будет плохо всем. В такой ситуации, после долгого и сложного совещания с участием губернатора решено было понемногу спускать на тормозах. В официальной газете колонии появилось специальное сообщение: следствие закончено, виновные изобличены и наказаны, все остальные по милости властей оправданы, а рабская биржа переносится в Чарльстон. Появились поименные списки казненных. 13 негров сожгли по приговору суда. Поскольку костер по закону полагался только за поджог, а цифра довольно скромна, все исследователи признают, что речь идет о поджигателях, взятых с поличным, и тех, на кого они показали как на сообщников; еще двое сгорели «волею народа » на месте преступления. 19 черных и 5 белых (из них две женщины), так или иначе связанные с заговором, – повешены (что шестеро пострадали невинно, естественно, не поминалось). И наконец, еще 72 черных и семеро белых, – что-то знавших, но не сообщивших властям, – изгнаны из города без права на возвращение. По мнению историков Нью-Йорка, резкое (хотя и временное) падение вслед за тем уровня преступности дает основания думать, что власти под сурдинку избавились от криминальных авторитетов. Раздали и слонов. Мэри Бартон, несколько месяцев посидев в дурдоме, по выписке получила от города 100 фунтов, которые потратила на выкуп из кабалы и на приданое. Дэниэл Хорсмэнден, удостоившись похвалы губернатора и Лондона, пошел на серьезное повышение. А поджоги прекратились навсегда, да и черных бунтов больше не случалось.
Начнем с Африки. Великая эпоха, оборвавшись с присоединением Португалии к Испании в 1581-м, уже не повторилась. Вновь обретя себя 60 лет спустя, Лиссабон перестал играть в великую державу и, восстановив контроль над факториями в Африке и Азии, занялся мирной торговлей. Изменилась ситуация и в джунглях, где в связи со всем этим распалось могучее царство Конго, многолетний партнер и вассал португальцев, о котором мы с вами обязательно поговорим, но в другой книге. Пока же ограничимся констатацией: вместо обширной, очень сильной державы, поставлявшей европейским торговцам тысячи рабов, возникло множество маленьких, быстро теряющих налет «цивилизованности» княжеств. То есть формально Конго считалось единым, формально оставалось вассалом португальской короны и (формально же) «жемчужиной в папской тиаре», но времена жабо, камзолов, обучения знатной молодежи в Коимбре и прочих атрибутов «европейскости» канули в Лету. Внуки черных графов, маркизов и обычных фидалгу вернулись к быту прадедов, хотя о днях былого блеска пытались не забывать. По-прежнему исповедовали Христа (после отъезда иезуитов с серьезными элементами язычества), культивировали дико искаженный португальский язык, по понятиям тех мест, свидетельствующий о принадлежности к высшему обществу, и, в общем, по-прежнему считали себя равными заморским друзьям. Которые, правда, теперь с этим едва ли были согласны.
Сложилось за «век просвещения» и особое сословие сесе (бродяг), профессиональных и потомственных воинов, со своим кодексом чести, особым языком кунгала , смеси португальского и местных наречий, а также фанатичным преклонением перед Девой Марией, считавшейся небесной заступницей корпорации. В понимании аборигенов и португальцев сесе считались чем-то типа дворянства, жизнь же бродяжья складывалась по-разному, в зависимости от места обитания. На юге, в Матамбо, Нгези, Касанжи и других мелких «королевствах», где власть держалась крепко, «сесе», как должно, держались сеньоров, образуя почти классическую феодальную лестницу. А вот на изорванном усобицами севере, уже давно не подчиняющемся власти мани-конго , они бродили туда-сюда, чаще отрядами, а порой и в одиночку, предлагая свои услуги вечно воюющим между собой мелким мани , но нигде не оседая насовсем. Услуги их обходились недешево, но недостатка в желающих нанять не было: войны в джунглях шли постоянно, а сесе, в отличие от сусо (черни), владели навыками обращения с огнестрельным оружием (свои ружья они чтили наряду с крестом и идолами, заменявшими иконы), умели изготовлять порох, лить пули, сражаться в строю – и так далее.
Так что мани, имевший много сесе, мог уверенно смотреть в будущее. Ну и, конечно, пополнять бюджет за счет основного экспортного товара. Ибо потребность белых в невольниках росла из года в год; оптовики из Луанды просили еще и еще, отправляя закупленное в Бразилию и в британские колонии Нового Света. Более качественным товаром считались «ангольцы » из внутренних районов – оторванные от корней и в первые же недели сломленные «курсом молодого раба», они, в отличие от конголезцев, считались в кругу оптовиков «смиренными». Зато товар с севера, который традиционные партнеры пригоняли сами, обходился гораздо дешевле. Так что брали охотно, тем паче что в северных поставках нет-нет да и попадались дружинники побежденных мани, которых победитель почему-либо решил не брать к себе. С этими обращение было особым. Их отсортировывали в отдельный загон, копили, формируя банда по 10–15 голов, хорошо кормили, не обижали, позволяли заниматься привычными физическими упражнениями, – и ждали VIP-клиентов.
Чуть-чуть о Бразилии. Еще не столь в те времена огромная, она тем не менее растянулась на половину западного побережья Южной Америки и жила своей, особой жизнь. В городах, считавшихся крупными, сидели португальские чиновники, ведавшие чем положено, особенно вопросами таможни и налогов, однако стоило путешественнику углубиться на пару миль от городской черты, и мир становился совсем иным. Дикая, еще не освоенная природа, голые, вовсе не затронутые хоть какой-то цивилизацией аборигены и гигантские владения «фазендейру», считавших себя на своей земле королями ничуть не худшими, чем тот, кто стоит у руля в Лиссабоне. Собственно, именно они, без всякого вмешательства государственных структур, подчас вопреки требованиям метрополии, посылали экспедиции в лесную глушь, осваивали дебри Амазонии и Минас-Жераис, расширяя владения португальской короны, однако жили своей жизнью, то дружа с соседями против индейцев, то воюя между собой за участки расчищенных земель. Нетрудно понять, как велика была у этих «самих себе монархов» нужда в обученных (своих учить времени не хватало, да и кого учить?) воинах. Так что представители этой категории заказчиков, прибыв в Луанду для закупки «банда», за ценой особо не стояли. Не скупились и после. Судя по документам, условия транспортировки сесе крайне отличались от условий перевозки обычного «черного мяса»: смертность была на порядок ниже, в составе команды обязательно числился лекарь, корабли, никуда не заворачивая, шли прямиком в Сан-Паулу и Рио-де-Жанейро.
А уж там покупки чуть ли не с корабля на бал, принеся клятву верности хозяину, с этого момента считавшемуся новым (ну и что, если белый?) мани, получали оружие и отправлялись куда пошлют. Кто-то в лес, бить индейцев, кто-то охранять караваны от разбойников-жагунсо, а кто-то, конечно, оставался и при усадьбе. Но, разумеется, не при мотыге, а при том же мачете и доброй плетке, на страх сусо, которые хоть в Африке, хоть в Америке один черт, холопами были, холопами и помрут. Собственно, по данным Антониу Баррозу, досконально изучившего эту проблему, рабство сесе на фазендах, как правило, не длилось более пяти лет, причем воины, живя в общей казарме, имели и собственные хижины, и право на личную женщину из числа рабынь по их выбору, и долю от добычи. Им не запрещали даже (конечно, с условием не попадаться) промышлять разбоем, а время от времени перепадали и какие-то премии. Короче говоря, каждый, хорошо себя проявивший и уцелевший в стычках, имел шанс рано или поздно выкупиться на волю. А уж выкупившись, взять в аренду у бывшего хозяина, а ныне «падрона» участок земли с парой рабов, выкупить сожительницу, а то и жениться на португалке из бедных (расовыми нюансами бразильские колонисты голову в те времена еще не забивали), – и жить-поживать. Известны даже случаи возвращения бывших «бандейру», не воспринявших реалии «цивилизованного мира», обратно в Конго, где их рассказы о далекой сказочной Бразилии производили должное впечатление. Согласно документам, опубликованным тем же Баррозу, среди вовсе уж неприкаянных сесе даже возникла мода самим идти в Луанду и продаваться в рабство, вернее, вербоваться в «рабы на срок», – за перевоз, обычно на те же пять лет. Ясно, что подобный контингент оптовики из Луанды готовили исключительно для экспорта в Бразилию. Однако в жизни, как известно, случаются сбои…
Как получилось, что одна из таких групп вместо Сан-Паулу или Рио летом 1738 года оказалась сперва в Вест-Индии, а затем и в Чарльстоне, центре колонии Южная Каролина, позже пытались выяснить, но до конца так и не установили. Главная версия: дескать, во время перехода через Атлантику скончались и капитан португальского работоргового судна, и представитель фирмы-импортера, после чего осиротевшая команда, не разбираясь в конъюнктуре рынка, решила сбыть чужой товар в свою пользу. Невольники были спешно и недорого реализованы на Ямайке, а выручка честно поделена, после чего матросы разбежались кто куда, – и все были довольны. Даже сесе, не понимавшие, в какой переплет попали. Прозрение, однако, наступило очень быстро, и уже поздней осенью полетели первые ласточки. Оказавшись на плантации некоего мистера Катера, конголезцы, попав на поля, попытались разъяснить глупому мани, что мотыжить землю не только не умеют, но и не могут, поскольку для сесе это занятие недостойное. Естественно, поняты не были (да и не знал почтенный WASP кунгала), зато – поскольку соотношение белых и черных в колонии было примерно 1:30, в связи с чем вольности пресекались на корню, – были нещадно выпороты, как лентяи. Пришлось ломать гордость и брать мотыги.
Под Рождество выявились новые разногласия. Колонисты, в принципе, уделяли мало внимания, кому и как в редкие часы досуга молятся «черные орудия», так что если кто-то из «ангольцев» хотел оставаться язычником, он им благополучно оставался, но «римскую блудницу», как и положено добрым протестантам, не любили. Так что просьба «черного мяса» насчет падре и часовни, поскольку добрым католикам без мессы и причастия никак, хотя и была кое-как понята, прозвучала, мягко говоря, вызывающе. Терпеть «проклятых папистов» в перечне домашнего хозяйства было категорически невозможно. Наглецов опять высекли, уже всерьез. Но намек понят не был. Под Пасху следующего, 1739 года некто Джемми, парень особо грамотный (он неплохо знал настоящий португальский и даже умел писать) и выдвинувшийся за истекшие месяцы в лидеры, перехватив у дороги коляску вице-губернатора, ухитрился передать ему письмо на предмет того, что всякому терпению есть предел. Текст записки, сохранившейся в архиве Чарльстона, давно опубликован. Типа, презренных лесных дикарей и жалких сусо в поля гонять сам Господь велел, но мы, 23 человека (список прилагается), совсем не то, что вы, сеньор, думаете, мы – дворяне, в связи с чем убедительно просим, во-первых, нас вооружить и использовать как должно, во-вторых, выделить женщин, без которых совсем туго, в-третьих, предоставить все же возможность приобщаться Господу по-человечески, но главное, или платить какие-то деньги, чтобы мы могли выкупиться, или позволить грабить врагов господина, или, еще лучше, поскорее продать в Бразилию.
Реакция оказалась такой, какой только и могла быть. Вице-губернатор счел случившееся дико смешным анекдотом и угощал им приличную публику, естественно, даже не подумав реагировать. Да и письма не прочитав, поскольку языком Камоэнша не владел вовсе. Мистеру Катеру о случившемся сообщить то ли позабыли, то ли не сочли нужным, так что на сей раз никого не били, но «банда», некоторое время обождав и ничего не дождавшись, решила не ждать милостей от природы. Тем паче им уже было известно, что не слишком далеко от негостеприимной Южной Каролины лежит Флорида, где живут испанцы, которые почти португальцы и которые смелых черных парней, рискнувших к ним бежать, обратно не выдают, а напротив, дают им землю. Что было чистой правдой: Англия с Испанией в то время жестоко враждовали, так что доны из Сант-Агустина были рады подложить соседям свинью, заодно и увеличив число подданных. Они даже засылали на британские плантации агитаторов, сманивавших рабов. Скорее всего, уже знал Джемми с друзьями и что уйти трудно: конный пешего быстрее, к тому же в Чарльстоне на такие случаи имелись специальные, натасканные на негров собаки, а в лесу еще и обитали «цивилизованные» индейцы-чикасо, охотно ловившие беглецов. Кара же за побег полагалась неслабая. Поэтому побеги случались нечасто. Но сесе, в отличие от сусо, к таким вещам относились спокойно.
Летом 1739 года, когда за драку с белым надсмотрщиком заклеймили некоего Бартоломью, сразу после этого убившего себя (для сесе клеймо было позором хуже смерти), терпение кончилось. 9 сентября, за час до рассвета, 22 конголезца и 5–6 примкнувших к ним ангольцев, собравшись на берегу реки Стоно, двинулись в Чарльстон. Джемми, похоже, был толковым штабистом и ситуацию держал под контролем, – к счастью семьи Катер: на хозяев у бунтовщиков имелся большой и острый зуб, но усадьба располагалась довольно далеко от поселка, а город лежал в другой стороне, так что мелким пожертвовали ради крупного. Момент тоже выбрали удачнее некуда: в Чарльстоне только-только пошла на спад эпидемия малярии, несколько десятков белых скончалось, выжившие приходили в себя, так что силы противника были ослаблены. На успех работал и воскресный день – почти все белые поутру отправились слушать проповедь, оставив дома ружья (29 августа был принят закон, предписывавший колонистам не расставаться с оружием даже в церкви, но вступал в силу он только с 29 сентября, и Джемми, как показали позже пленные, об этом знал). Наконец, воскресенье было не простое, а день рождения Девы Марии, так что святая именинница, как предполагалось, не может не помочь детям своим.
По первому времени, кстати, и помогла. Построившись в колонну по два, невольники под желто-зелено-черным флагом Королевства Конго, «сшитым из двух украденных у честных женщин юбок», и транспарантом «Честь или смерть!», скандируя по-португальски «Свобода!», беглым шагом двинулись в город. Вошли, с ходу, убив двух сторожей, захватили оружейную лавку некоего Хатчинсона, удачно расположенную на окраине, став обладателями 11 ружей, семи пистолетов, двух мешков пороха, короба пуль и нескольких армейских сабель. Затем взломали ворота находившегося по соседству питомника и зарубили девять собак, натасканных на поиск беглых. Меткой стрельбой распугали сунувшихся было на крики горожан, и – по-прежнему, как вспоминали очевидцы, «быстрым шагом, вприпрыжку, но не теряя строя», – выслав авангард и прикрывшись арьергардом, взяли курс на юг, обрастая по дороге толпой чернокожих. Кстати, не только добровольцев – на следствии выяснилось, что специально сесе никого не звали, видимо, не чая прока, однако нескольких дюжих сусо заставили присоединиться угрозами (самим тащить мешки с порохом и пулями, видимо, как и дома, было невместно). Специально вроде не убивали, но семь плантаций, случившихся на пути, разорили дотла, забрав опять же ружья и уведя рабов. К следующему утру под конголезским знаменем во Флориду топало человек восемьдесят, а то и больше, первый конный отряд – 9 бойких колонистов, полагавших, что толпа рассеется при первых выстрелах, – наткнулся на ответный огонь, потерял двоих ранеными и лошадь и счел за благо отступить.
Весть об этой стычке задержала выступление уже собравшихся в Чарльстоне трех десятков белых на несколько часов: хозяева ждали подкреплений, а колонна невозбранно маршировала еще сутки, пока 11 сентября уже куда более серьезная погоня (59 стволов) не настигла ее на берегу речки Эдисто. К изумлению колонистов, однако, и при виде столь грозной армии разбежались не все, – основная часть уходящих заняла позиции и приняла бой. За кем в итоге оказалось поле, понятно, но среди 44 мертвых черных оказалось всего пятеро сесе, а самое страшное – погибли 20 ополченцев, для инцидентов такого рода цифра ни до, ни после неслыханная. Пара десятков сусо, пытавшихся спастись бегством, были выловлены, а головы убитых, насадив на колья, выставили у дороги. Но 17 конголезцев, отступив без паники, растворились в лесах, потрясенные же гибелью товарищей колонисты, задержавшись на месте аж до утра, поджидали новых подкреплений. Лишь на следующее утро милиция (уже более 150 всадников) вновь пошла по следу. В общем, дело затянулось почти на неделю, несмотря даже на то, что к охоте подключились индейцы, в стычках с которыми погибли еще четверо сесе, а прочие, сбившись с дороги, заблудились в незнакомых лесах. Когда же тропа вновь нашлась, 16 сентября, выход к испанской границе был уже перекрыт милицией. Однако рабы пошли на прорыв, врукопашную, и кое-кому, то ли двоим, то ли троим, все же удалось пробиться. Добрались они до вожделенной Флориды или нет, мне выяснить не удалось, но что пойманы не были – факт. Судьба же пленных сложилась по-разному: троих конголезцев спустя две недели колесовали в Чарльстоне, раненому Джемми, подцепив на крюк, позволили пожить сколько сможет (как вспоминают очевидцы, по ходу дела сесе «дьвольски хохотали и кощунственно взывали к Господу»), а прочие бунтовщики, признанные «виновными в соучастии, но не в заговоре», пошли по этапу на Барбадос.
Разборы полетов тянулись долго. Мягко говоря, шокированные власти колонии выясняли, с каким сортом «черного мяса» имели дело. Запросили даже Ямайку. Выяснили. По ходу дела долго мурыжили мистера Катера, который не усмотрел. Затем всплыло и «письмо Джемми» (по сей день хранящееся в чарльстонском архиве), после чего досталось на орехи и вице-губернатору – за разгильдяйство с особо тяжкими последствиями. Правда, должность была не выборная, так что отделался почтенный сэр относительно легким испугом – шефы приняли во внимание, что на его месте мог оказаться каждый: кто из нормальных людей принял бы всерьез дурацкие каракули, да еще на мове каких-то латиносов? Натурально, досталось и неграм. С 1740 года обязательное соотношение белых и негров на плантациях было установлено в пропорции не менее, чем один к десяти. Все «свободные черные», хотя ни один из них к бунту отношения не имел, были объявлены «подозрительными». Правила освобождения, до того очень либеральные, ассамблея колонии затруднила до предела, а уже освобожденным чернокожим запретили объединяться в артели, обучаться грамоте и владеть оружием (даже топоры отныне полагалось, нанявшись на работу, брать в аренду у работодателя).
Параллельно, зная по опыту, что детишки, рожденные на плантациях и с детства правильно воспитанные, более смиренны, решили делать ставку на разведение домашних рабов, и с этого времени случка чернокожей прислуги была поставлена на конвейер. Что же до плантационной скотинки, то ее в порядке профилактики переписали поголовно, принудительно выкупив у владельцев ненадежных и продав их на Барбадос. На десять лет был наложен мораторий на закупку рабов вообще. Затем, по истечении срока, посылать за «черным золотом» решено было свои суда, хотя это и обходилось гораздо дороже. Но самое главное, был наложен и впредь неукоснительно соблюдался запрет на покупку невольников на берегах Конго и у случайных поставщиков. С 1740 года для нужд Южной Каролины и Вирджинии их закупали только через Луанду, у крупных оптовых фирм, гарантировавших, что товар «дикий» и поступил на рынок из внутренних областей материка.
А теперь, выяснив, как опасно порабощать самураев, пусть даже черных, давайте поговорим о первом «черном» бунте Америки, который, в отличие от «нью-йоркских» мятежей, если бы случился, не был бы ни бессмысленным, ни беспощадным…
Сведений о Габриэле, благодаря обширным архивам следствия, сохранилось немало. Известно, что он ровесник Соединенных Штатов, что родился в благодатной Вирджинии, где рабство было куда мягче, чем на жестоком Севере или на гиблых берегах Миссисипи, на Брукфилд, табачной плантации Томаса Проссера. Известно, что имел братьев, погодка Соломона и, помладше, Мартина, и все они с ранних лет учились у отца кузнечному делу. Также известно, что был он очень талантлив (самоучкой выучился читать и писать и очень любил книги), огромен (чуть ниже 2 метров), невероятно силен и обладал, как сейчас принято говорить, харизмой: даже старые рабы считались с его мнением, а противоречить его воле никто даже не думал.
Судя по всему, парень стремился к развитию, и ему везло: в 1798-м, после смерти старого хозяина, его сын, нуждаясь в деньгах, отпустил братьев на оброк (это в Вирджинии было в порядке вещей, хотя власти и пытались препятствовать), и Габриэль обрел, пусть и неформально, свободу и некоторое количество собственных денег. А также и друзей из числа таких же оброчных рабов, свободных негров и белых работяг, деливших с ним работу и досуг. Такое межрасовое общение властями штата, в принципе, не поощрялось, даже ограничивалось, но, поскольку проследить за соблюдением запретов не мог никто, никто их и не соблюдал. Однако, в отличие от большинства приятелей, Габриэль, как потом рассказывали знавшие его, «не слишком любил праздные развлечения и предпочитал им умные разговоры, стараясь сблизиться с людьми, у которых было чему учиться ».
Деталей, естественно, нет, но из всего дальнейшего можно понять, что общался он с ветеранами Войны за независимость, с французами, бывшими свидетелями революции, особо интересуясь событиями в Санто-Доминго, с активистами из числа белых ремесленников и свободными неграми, занимавшимися мелкой, но успешной торговлей, которым, видимо, очень завидовал, мечтая стать таким же, как они, самому себе хозяином, – и понемногу, обдумывая житье, пришел к выводу «Так жить нельзя», а затем и «Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой», после чего начал формировать кружок единомышленников. Как показал позже, уже на суде, его брат Соломон, «я не думал ни о чем таком, но мой брат Габриэль открыл мне глаза, объяснив, что мы, объединившись, могли бы победить белых и стать владельцами всего, что они имеют ».
Сложно сказать, как бы все было и чем бы кончилось, но в сентябре 1799 года случилось так, что Соломон и его приятель по имени Юпитер украли свинью, а когда белый стражник Абессалом Джонсон поймал их и начал бить, Габриэль, вступившись за брата, избил его и оторвал ухо. Рабу за нападение на белого человека полагалась казнь, но Габриэля спасло умение бегло читать: по закону «О божьей проповеди» ему предложили «с искренней верой прочесть главу из Библии », что он и сделал с недюжинным артистизмом, и специальная комиссия решила, что он достоин помилования. Петлю заменили клеймом на левой руке и месяцем тюрьмы, из которой здоровяк вышел с твердым пониманием того, что дальше так жить нельзя, а нужно делать как в Санто-Доминго. А поскольку обаять людей Габриэль, как мы уже знаем, умел очень даже незаурядно, его задумка начала быстро обрастать плотью.
Первыми соратниками, как положено, стали родственники, – жена, служившая по найму няней, и братья Соломон с Мартином. Затем появился некий Джек Боулер по прозвищу Канава, оброчный раб-землекоп, еще более громадный, чем сам Габриэль, считавший, что «мы имеем такое же право бороться за свободу, как и любой человек », потом раб Бен с плантации Проссеров, приятель Габриэля еще с детства, еще один Бен, с плантации Вулфолков, – и пошло-поехало. Идею понесли в массы, причем не только в черные. По мнению Габриэля, мятежных рабов неизбежно поддержала бы и белая беднота, и такой прогноз не был вовсе уж лишен оснований. Что рабы записывались в ряды сотнями («Я счастлив, как никогда, я ваш, готов убивать белых, как овец »), понять можно, но к заговору охотно примыкали и свободные негры, и вовсе не негры; четверка белых, – два француза (имена неизвестны), «васп» Чарльз Джерси и немец Александр Бедденхорст, – вошли даже в ближний круг Габриэля.
Следует отметить, что успеху агитации способствовал и очень тщательно продуманный план восстания. Габриэль, судя по всему, был очень прагматичен и старался поменьше мечтать. Скажем, о возможной высадке в Вирджинии французских войск он отзывался в том духе, что, мол, «это, конечно, было бы неплохо, но не стоит на это рассчитывать ». Его план прост и логичен: захватить арсенал и Капитолий в Ричмонде, взять в заложники губернатора Джеймса Монро и расширить зону восстания на соседние графства и города – Петербург, Норфолк и Альбермарль, где ячейки заговорщиков были весьма сильны. А затем наращивать живую силу за счет притока рабов с плантаций, белой бедноты и краснокожих из племени катаба, с которыми штаб заговора установил связь через некоего самбо Джейкоба, державшего в Ричмонде таверну. В рамках же практической подготовки (Габриэль справедливо полагал, что с одними палками не стоит и начинать) в сельских кузницах активно ковали тесаки, наконечники для пик, сверлили самопалы и лили пули (предполагалось, что для штурма арсенала этого достаточно, а там само пойдет). При этом удивляет уровень конспирации: подготовка шла более полугода, но никто ни о чем не догадывался и никаких утечек не было. Если же какие-то слухи и пробивались, то без всякой конкретики: 22 апреля губернатор Монро сообщал Томасу Джефферсону, что «кое-кто опасается, что наши негры могут взбунтоваться, но эти подозрения мне кажутся беспочвенными». Примерно такой же была и реакция на письма, полученные 9 августа от плантаторов Джона Граммера из Петербурга и Остина Дэвиса из Ричмонда, что-то услышавших от своих рабов. То есть негров, конечно, допросили, но они, как выяснилось, ничего толком не знали.
А между тем фитиль уже почти дотлел. В первых числах августа, аккурат когда губернатор Монро получил письма с предупреждением, Габриэль сообщил своим «лейтенантам», что время пришло, разъяснив, что лучшего момента быть не может, поскольку федеральная армия сокращается и у Вашингтона нет достаточных сил, чтобы быстро помочь Вирджинии. Это, к слову сказать, очень многое говорит как об уровне разведки заговорщиков, так и об интеллекте лидера. Кроме того, был отдан строжайший приказ: ни в коем случае не чинить обид белым сектантам (квакерам, методистам), французам, а также индейцам катоба и белым беднякам, которые, по его словам, «могут стать для черных лучшими друзьями ». И не только друзьями. Позже, уже на суде, раб Вирджил, координатор ячеек в Петербурге, показал, что на вопрос, разбирается ли вождь в искусстве войны, Габриэль ответил: нет, эти премудрости ему знать неоткуда, но «есть несколько белых ветеранов, которые сведущи во всем, умеют обращаться с пушками и научат нас, как стать настоящей армией ».
Итак, все было готово. Согласно плану, на рассвете 30 августа «не менее тысячи рабов, вооруженных дубинами, косами, пиками и даже каким-то количеством ружей », – все молодые мужчины, женщин и стариков в заговор не посвящали, – должны были собраться в условленном месте, в шести милях от Ричмонда, и под руководством «лейтенантов» двинуться на город тремя колоннами. Каждый полк имел совершенно четкие задачи: первый «полк» должен был захватить тюрьму, бывшую одновременно арсеналом штата, второй взять под контроль пороховой склад в противоположном конце столицы, а третий, разбитый на десятки, по заранее подготовленным спискам уничтожить белых, способных организовать сопротивление. Далее предполагалось послать гонцов в Норфолк и Петербург, где местные кадры уже готовы были поддержать основную «армию». И эта стратагема, учитывая фактор внезапности и высокий уровень организованности, вполне могла бы сработать, но в дела вмешался случай, предвидеть и предотвратить который не мог никто.
Поздно вечером 29 августа, когда заговорщики уже начали покидать дома, начался проливной дождь невероятной силы, описанный очевидцем как «самая страшная из всех гроз, которые я видел за 45 лет». В результате в условленное место сумели добраться далеко не все, кто должен был прийти, примерно треть от общей численности. С такими силами не стоило и начинать, и дожидаться опоздавших на месте под потоками воды тоже смысла не было: дороги раскисли, а мосты, миновать которые никак не получалось, затопило потоком. В итоге посовещавшись с «сержантами», Габриэль решил перенести выступление на воскресный вечер, – и это решение оказалось роковым. Том и Фараон, рабы местного фермера Мосби Шеппарда, вернувшись на плантацию, были задержаны при попытке спрятать тесаки, допрошены с пристрастием и рассказали всё, после чего перепуганные владельцы помчались к губернатору, который, на сей раз, увидев острое железо, проявил завидную оперативность. Не тратя времени на проверки, он назначил трех отставных военных своими помощниками, запросил и получил право использовать оружие из федерального арсенала в Манчестере, призвал под ружье 650 национальных гвардейцев и приказал прочесывать местность. Такого оборота заговорщики не ожидали. Многих арестовали сразу же, но многим, в том числе Габриэлю и Джеку Канаве, удалось скрыться, правда, большинству ненадолго: без средств, приметные, не зная дороги, они попадались один за другим. Так что, уже 9 сентября, когда сидели за решеткой без малого три десятка заговорщиков, был учрежден, а 11 сентября начал слушания «специальный трибунал», не предполагающий присутствия присяжных.
При этом, – поскольку Габриэль и Джек были в нетях, а из пойманных много знал только Бен Вулфолк, ни на какие вопросы отвечать не желавший, – истинных масштабов опасности, угрожавшей «белой Вирджинии», на тот момент не представлял себе никто. Общество пугало себя смутными слухами, рожденными опасливым подсознанием, и сплетнями о намерении негров первым делом «поделить белых женщин ». Однако постепенно информации становилось больше: власти предложили полное прощение тем рабам, которые дадут показания на остальных арестованных, и эта стратегия оправдала себя. Правда, несмотря даже на высокую квалификацию следователей, неких Герваса Сторрса и Джозефа Селдона, склонить к предательству удалось только негра Бена (того самого), который назвал имя вождя заговора и его «лейтенантов», тем самым обеспечив смертный приговор Соломону и Мартину. Однако вслед за тем, посмотрев, как они задыхаются в петле, сломался Бен Вулфолк, знавший почти все, но главное, имена руководителей ячеек в сельских районах, раскололись еще несколько человек, – и машина заработала на полную мощность, а за голову живого или мертвого Габриэля, роль которого теперь была ясна, властями была объявлена колоссальная награда – 250 долларов, годовой заработок неплохого белого ремесленника.
Теперь допросы велись системно, и с каждым днем выяснялись все новые детали, вгонявшие власти штата в ступор. Многие арестованные, конечно, ломались и каялись, но еще больше было таких, которые вели себя не так, как полагалось бы двуногому скоту. Согласно докладу начальника тюрьмы на имя губернатора, «сила их духа устрашает; они сознают себя людьми, имеющими человеческие права и право на месть; если этот дух охватит всех чернокожих, Юг утонет в потоках крови», – и такая оценка не кажется преувеличением, да и на эшафоте они вели себя соответственно: «Из всех казненных 20 сентября , – докладывал тот же тюремщик, – ни один не опозорился, все они встретили смерть мужественно ». К слову сказать, один из этих повешенных поразил судей, на вопрос о том, что бы он хотел сказать в свою защиту, ответив: «Я могу сказать только то, что сказал бы генерал Вашингтон, стоя перед британским судом. Целью моей жизни было получить свободу для себя и для таких, как я, ради этого я готов умереть, и я прошу казнить меня как можно скорее. Ведь вы все рано убьете меня, что бы я ни говорил, так зачем эта пародия на суд? »
Такое поведение впечатляло даже судей, которые, – не будем забывать, – все-таки были детьми Века Просвещения. По поводу некоторых заговорщиков губернатор Монро даже решил посоветоваться со своим другом, президентом Томасом Джефферсоном, спросив, как быть с «черными людьми, чистотой помыслов равными людям белой расы », – и Джефферсон ответил: «Весь мир осудит нас, если в отношении таких людей мы применим принцип мести, хотя бы на один шаг зайдя дальше абсолютной необходимости », после чего м-р Монро счел нужным выплатить хозяевам десяти приговоренных их стоимость, помиловать их и заменить казнь высылкой из Соединенных Штатов. Хотя с основной массой заговорщиков, кто попроще, не церемонились: несколько сотен, выкупив у владельцев, перепродали на гиблые плантации Миссисипи, из 50 приговоренных к повешению 35 были казнены, один покончил с собой в СИЗО, а четверым удалось бежать, и пойманы они не были.
Между тем по ходу следствия выяснялись все новые и новые детали насчет масштабов заговора в, так сказать, количественном выражении. По мнению Монро, было «совершенно очевидно, что соучастниками было большинство рабов в Ричмонде и, больше того, их связи тянулись в соседние графства и даже штаты », но конкретики не было, а свидетели в показаниях путались от вполне правдоподобных «двух тысяч» до совершенно несусветных «шести» и даже «десяти, считая и Северную Каролину». Однако сам порядок цифр мог напугать кого угодно, а уровень подготовки мятежа, никак не соотносившийся со стереотипом «глупые негры», вынуждал искать заинтересованные силы на стороне. То есть вскрывать французский (а чей еще?) след, в связи с чем настоятельной необходимостью стала поимка Габриэля, о котором все задержанные говорили с восторженным придыханием. В связи с чем патрулирование штата было усилено, плакатики «Wanted» разосланы по самым захолустным фермам, а сумма награды повышена до 300 баков.
Но никак не получалось. Вопреки всякой логике. Как мы уже знаем, Габриэль был парнем приметным, здоровенным, к тому же с клеймом, знали его многие, деньги за выдачу полагались несусветные, все схроны и явки сдал Вулфолк, а лесов, где можно спрятаться, в округе не было, – и тем не менее две недели Габриэлю удавалось уходить от правительственных ищеек. Где он был, неведомо никому, а объявился только утром 14 сентября, на шхуне «Мэри», стоявшей у небольшого причала на реке Джеймс, где был спрятан в трюме капитаном, белым по имени Ричардсон Тейлор. И снова загадка: откуда они знали друг друга? – тоже неведомо до сих пор. Сам Габриэль на суде утверждал, что капитан ничего не знал, сам капитан твердил то же самое. Но это вряд ли: согласно показаниям матросов, свободного негра Ишама и раба Билли, м-р Тейлор встретил Габриэля дружески и сразу взял курс на город Норфолк, где беглец собирался сойти на берег. Но вышло иначе. Ишам, знавший Габриэля, разоткровенничался с Билли, а Билли решил ловить удачу и 25 сентября, в Норфолке, прямо с борта, крикнул полицейским, что зачинщик мятежа находится на борту. Габриэля и капитана Тейлора схватили тут же, а мудак Билли получил награду, – но не 300 баков, как надеялся, а всего пятьдесят, вчетверо меньше, чем нужно было для выкупа. Остальное разделили между собой полицейские.
Поимку вожака заговора, уже успевшего получить прозвище «Неуловимый», в Ричмонде отпраздновали балом, а следствие по его делу, в отличие от прочих, затянулось больше чем на неделю. Вопросов у властей было очень много, а вот с ответами возникла заминка: Габриэль, как и Джек Канава, пойманный за пару дней до него, спокойно рассказывал о себе, своих взглядах и планах, но, когда речь заходила о ком-то другом, – белых ли, которыми особо интересовались следователи, индейцах, – умолкал напрочь. Пробить эту стену не представлялось возможным: даже сам губернатор Монро, посетив заключенного для разговора по душам, после встречи сообщил: «Французы к замыслу не имеют никакого отношения, могу поручиться. Но сообщников он не назовет и готов к смерти. Жаль, что он родился всего лишь негром ». После чего дело пошло в суд, и 6 октября после коротких (говорить было не о чем) слушаний был приговорен к смерти, отказавшись от последнего слова, но попросив перенести казнь на 10 октября, чтобы встретить смерть вместе с Джеком Канавой и еще пятью «лейтенантами». Просьбу удовлетворили, но из-за какой-то глупой накладки, – губернатор потом выражал искреннее сожаление, – не в полной мере. Все семеро умерли в один день, однако троих повесили на южной окраине, троих – на западной, а Габриэль встретил смерть в одиночестве, на «официальной» виселице в центре Ричмонда. Согласно рапорту, при чтении приговора он улыбался, со священником «поговорил немного надменно и очень коротко », а последними словами его, перед тем как шериф натянул ему на голову капюшон, были: «Но ведь мы могли …»
На том все и кончилось. Впрочем, следствие продолжалось еще более месяца: искали белых соучастников. Краснокожими тоже интересовались, но самбо Джейкоб исчез с концами, а вожди канаба ушли в глухое «моя твоя не понимай», и ниточка оборвалась. А вот уже известные нам «негролюбы» (никого, кроме них, вычислить не удалось) таки попали под раздачу, и по меркам места и времени, следует отметить, наказания для белых, не совершивших т. н. «преступления действием», очень суровы. Французов депортировали прочь без права возвращения в Штаты, Джерси и Бедденхорст получили по году тюрьмы с последующей высылкой из Вирджинии, а у капитана Тейлора (крайняя мера!) конфисковали шхуну, пустив его по миру.
Впрочем, если сравнивать с неграми, они, можно сказать, легко отделались. Тех (перепуганное «общество» не одобряло мягкости губернатора, бранило его за амнистии и требовало строгих мер) вешали десятками, в Ричмонде, Норфолке, Петербурге, кому повезло больше, выкупив у владельцев, ссылали на гиблые плантации Миссисипи, где мало кто выживал больше двух-трех лет, а скрыться или бежать из тюрьмы удалось считаным единицам. Тут, однако, возник нюанс: при всей однозначности «общественного мнения», бюджет штата был не безразмерным, и когда суммы выкупов перешли за 9000 баков, Джеймс Монро (а власти других штатов и раньше) начал миловать, амнистировать и признавать невиновными тех, на кого материалов было мало или вовсе не было.
А вот кому реально повезло, так это «вольным неграм»: на многих из них, живших не только в Вирджинии, арестованные заговорщики дали очень серьезные, чреватые большими проблемами показания, но, согласно законам тогдашнего Юга, свидетельства рабов против свободных людей юридической силы не имели, а потому под репрессии не попал ни один. И к слову сказать, был среди этих счастливчиков некто Телемак Вези по прозвищу «Дания», незадолго до того выкупившийся у хозяина плотник из Чарльстона (Южная Каролина), – но это уже совсем иная тема.
Сперва – панорама. Следует понимать, что с точки зрения демографии, Южная Каролина, где разворачивались события, была регионом особенным. В отличие от «сестренки Вирджинии» фермеров там почти не водилось, зато располагались основные плантации колониального индиго и риса, там же, соответственно, оседала и основная часть рабов, привозимых из Африки, так что уже в 1708-м власти зафиксировали, что черное население богатейшей колонии стало значительно больше белого, и после обретения независимости ничего не изменилось. Разве что, к концу века рабы Южной Каролины были в основном «урожденные», то есть родившиеся на плантациях. Считалось, что они более смирные, нежели привозные «дикари», и в принципе на то были все основания.
Люди есть люди. Жизнь бок о бок, теснейшие, из поколения в поколение связи превращали черных и белых в некие «большие семьи», где старшие, полноправные, и младшие, лишенные прав, умели как-то сглаживать противоречия и находить общий язык. Ясно, что в среде «домашних» рабов такие узы были прочнее, в среде «плантационных» слабее, однако тенденция место имела. Более того, некие обязательства лежали и на владельцах «живого имущества». Только моральные, разумеется, – формально тот факт, что раб есть вещь, сам собой подразумевался, – и тем не менее некие правила полагалось соблюдать. Не принято было, например, рабов мучить, а если кого-то продавали без семьи, полагалось позволять купленному изредка ездить в отпуск, а если путь был далек, даже помогать с проездом. А уж с мулатами, которых было очень много, – причины, надеюсь, понятны, да плюс к тому юные белые господа учились всяким премудростям с черными служанками, – и вовсе разговор был особый. Они, конечно, считались собственностью, но правила хорошего тона предписывали, не признавая, разумеется, отцовства, обучить чадо какому-то полезному ремеслу и дать вольную плюс пару баков на обзаведение. Прав на семейное имущество и имя (хотя случались исключения) мулаты при этом не получали, что их крепко злило, но на Севере, да и на крайнем Юге о таких поблажках «цветные» могли только мечтать.
В конце XVIII века, уже при незалежности, подули иные ветры. На не столь уж далеком Санто-Доминго зашевелились сперва мулаты, положение которых очень напоминало реалии «цветных» в США, затем негры, началась резня, вслед за ней исход белых, а затем учреждение пусть и нищего, зато абсолютно «черного» королевства. В связи с этим в Чарльстоне появилось много «французов», белых, «цветных» и даже негров, а вместе с беженцами пришли и нехорошие разговоры, весьма напрягавшие плантаторов. Но, помимо этого, появился «хлопковый джинн» – машина для быстрой очистки хлопка, – и уже почти нерентабельное «полевое» рабство вновь стало актуальным. В начале XIX века был отменен запрет на ввоз рабов из Африки, и до 1808 года, когда «черный импорт» отменили окончательно, в Южную Каролину ввезли более 50 000 вчерашних воинов и охотников, совсем не обрадованных получению грин-карт. Впрочем, их приезд тоже пришелся по нраву не всем: «табачные» плантаторы побережья опасались, что новые невольники «развратят» старых, поэтому протестовали против торговли людьми. Да и «хлопководы», сознавая, с кем имеют дело, добивались максимального ужесточения правил. А закон есть закон, поэтому удар пришелся по всем, кто не белый. Уже в 1820-м ассамблея штата практически отменила право рабовладельца на освобождение раба хоть за выкуп, хоть как угодно, заодно и ужесточив регламент общения вольных негров с рабами. И вот в такой-то обстановке разворачивалась история плотника Денмарка Вези.
О жизни его известно немного. Официально родился примерно в 1767-м где-то на Антилах, хотя, возможно, и привезли из Африки. Назван был (хозяева любили пышные прозвища) Телемаком, в честь героя модного романа Фенелона, в 13–14 лет был куплен Джозефом Вези, капитаном работоргового судна для продажи в Санто-Доминго, но, прикинувшись эпилептиком, закосил и в итоге остался при хозяине, исполняя обязанности секретаря и толмача, благо свободно болтал на английском, испанском и французском. По ходу обучился плотничать, и когда капитан, завязав с морем, осел в Чарльстоне, богатой и процветающей столице Южной Каролины, был отпущен на оброк, став кормильцем хозяина, к которому относился очень тепло. А потом, в ноябре 1799 года, ему выпал фарт, – 1500 баков в городской лотерее, – и он выкупился на волю, уплатив хозяину 600 долларов, после чего официально взял фамилию Вези, а опостылевшее рабское имя Телемак сменил на Денмарк. То есть «Дания», – а почему, тут версии разные, да оно и не суть важно.
Казалось бы, жизнь удалась. Денмарк завел собственный цех, а поскольку мастером он был очень хорошим, от заказов отбоя не было. Соответственно, завелись и деньжата. Хватало даже помогать старому капитану, к которому бывший раб, похоже, относился по-сыновьи. Вот только выкупить собственную, заведенную еще в рабстве семью не получилось: владелец продавать вольному плотнику жену и детей отказался наотрез, взамен заключив договор, что не будет их ни обижать, ни продавать на сторону за энную сумму ежемесячно, плюс позволив Денмарку забрать семью к себе. Такой оборот м-ру Вези не нравился. Он молил Бога вразумить злого хозяина и постепенно стал очень религиозен, сделавшись активистом т. н. «Второй пресвитерианской церкви» (формально для всех, но по факту для «цветных» и черных). Со временем стал неплохим проповедником, а в 1818-м вошел в число учредителей АЕМ – Африканской методистской епископальной церкви, первой независимой «черной церкви» в США, ставшей своего рода клубом зажиточных мулатов и «приличных негров». Набрал там авторитет, обильно жертвуя на воскресные школы для негров, желавших самостоятельно читать Библию. Правда, власти, боявшиеся любого объединения черных, конгрегацию почти сразу запретили, а в 1821-м закрыли уже с применением силы, конфисковав имущество. Особое предупреждение получил м-р Вези, как «сознательный нарушитель» закона, запрещавшего обучать рабов чтению, и неписаного правила: раз свободен, не якшайся с рабами.
Тем не менее солидного и положительного мастера уважали даже те, кто недолюбливал «черных, много о себе мнящих ». И потому сообщение властей в конце июня 1822 года о раскрытии «чудовищного заговора» обрушилось на Чарльстон подобно грому небесному. Правда, вездесущая пресса, сообщив официальное коммюнике, умолкла, так что горожанам пришлось ждать суда, обходясь скудными крохами сведений. В общем, получалось так, что старый плотник создал из прихожан своей церкви (10 % всех негров города) подпольную организацию, планировавшую 14 июля, в День взятия Бастилии, захватить Чарльстон, провозгласить отмену рабства в Южной Каролине и поднять на восстание всех черных, то есть 65 % всего населения. Также сообщалось, что костяком организации были «французские негры», привезенные 20 лет назад беженцами с Санто-Доминго, а целью восстания, после уничтожения белых, до которых смогут дотянуться, определялся захват судов в порту и массовое бегство на Гаити. Однако, гласило резюме, преступление было сорвано благодаря прозорливости мэра, м-ра Гамильтона, заславшего в гнездо заговора своих шпионов, и преступника Вези не спасло даже то, что он, чуя неладное, перенес выступление на середину июня. В общем, спите спокойно, граждане Чарльстона, ваш добрый мэр позаботился обо всем.
Отреагировали на «бомбу» неоднозначно. Очень многие, подсознательно ожидавшие чего-то в таком роде, поверили сразу и пошли записываться в ополчение, патрулирующее город. Многие, однако, и усомнились, особенно после сообщения о том, что суд будет проходить в закрытом режиме, Вези какую-либо свою виновность наотрез отрицает, а одним из главных «открытых» аргументов обвинения считается тот факт, что 20 лет назад, строя коровник Проссерам из Вирджинии, он пересекался с Габриэлем и в связи с этим побывал на допросе. Начались разговоры о «нагнетании страстей » и «неоправданной спешке », а уважаемый в городе Уильям Джонсон, судья Верховного суда, даже опубликовал статью с намеком, напоминая о «казусе 1811 года», когда в результате приступа паники казнили невинного негра. Однако большинство горожан, изрядно напуганное, встретили напоминание в штыки, упрекая автора в «неумении оценить степень угрозы », – и суд продолжил работу, а 2 июля Денмарк Вези и еще пять человек, до последней минуты не признававшие свою вину, были осуждены и тут же, всего через час, повешены. После чего страсти мгновенно приутихли, как будто мэрия, добившись чего-то своего, утратила интерес к делу.
Возможно, все на том бы и закончилось, но подал голос Томас Беннет-младший, губернатор. Он и раньше возражал против «закрытости» суда, высказывая опасение, что свидетели обвинения давали показания под угрозой смерти или пыток. Но до исполнения приговора делал это неофициально, в узком кругу: четверо из шести подсудимых были его домашними рабами, и вмешательство могло вызвать подозрение в личной заинтересованности. Теперь же, когда казнь состоялась, губернатор пошел в атаку, выражая – в том числе и в открытом письме Генеральному прокурору США – протест против грубых нарушений в ходе суда. Правда, из Вашингтона разъяснили, что «рабы не защищены законом », но Беннета это не остановило: отметив, что казнены не только рабы, но и свободный негр, губернатор продолжил высказывать «тревогу и сомнения ». В ответ на это, городские власти сообщили, что «угроза, оказывается, остается », и по городу пошли повальные аресты. В кутузку тащили всех чернокожих, кто был хоть сколько-то на виду, стараясь, однако, не трогать «вольняшек», и в конце концов, в СИЗО оказался 131 «заговорщик», – практически все из паствы «черной церкви», в том числе и наиболее зажиточные, – причем суд объявил, что всякое «запирательство» будет рассматриваться как «злостное соучастие в заговоре » и караться смертью, а вот за «сотрудничество со следствием » подсудимые получат реальный шанс отделаться высылкой или даже будут оправданы.
Дальнейшее лучше всего определяется формулировкой «охота на ведьм». Плюс «перетягивание каната». Суд, опираясь на поддержку мэрии и показания «проявивших благоразумие », штамповал смертные приговоры с приведением их в исполнение «в срок не более часа », а протесты губернатора насчет «отсутствия убедительных доказательств » и «явных оговоров » гасились на корню ссылкой на то, что свободных негров среди подсудимых нет, а следовательно, местные власти вправе. В итоге к середине августа было повешено 67 негров. 32 «менее виновных », в том числе Сэнди, сына Денмарка, продали на Кубу, 27 «давших ценные показания » оправдали, а еще 38 черных амнистировали. Однако жизни в городе им уже не было, и они старались уехать кто куда; скажем, Сьюзен, жена Денмарка, выкупленная аболиционистами, покинула Америку и поселилась в Либерии, а младший сын, Роберт, тоже выкупленный, уехал на Север, где стал, как планировал отец, священником.
И вот теперь, когда все было кончено, пресса опубликовала обращение губернатора к народу. Терять м-ру Беннету было нечего, в должности он пребывал последний год и прекрасно понимал, что вновь избраться элита Чарльстона ему не позволит, а потому практически открытым текстом, без эвфемизмов, обвинил суд и мэрию в «узурпации власти », «тайном правосудии » и «беззаконных убийствах с явной политической подоплекой ». Ответным выстрелом прозвучал отчет мэра Гамильтона, утверждавшего, что «только такими мерами можно было спасти город от ужасной резни ». В отличие от сухого, очень юридического текста Беннета, отчет мэра жестко бил на эмоции, взывал к «единению перед лицом страшной опасности », – и горожане приняли сторону суда. Губернатор со своими комплексами проиграл, и с тех пор на много лет вперед версия мэра стала официальной, а процесс завершился официально, – правда лишь в октябре, когда «за подстрекательство» различные суммы штрафа и тюремные сроки получили четверо белых – Уильям Аллен, Джон Игнасиус, Эндрю Родос и Джейкоб Дандерс, – причем, никто из них не знал Денмарка и никогда не выступал против рабства, зато все так или иначе критиковали мэра.
А потом пошел зажим гаек. Была практически растерта в порошок «черная церковь», обвиненная в сотрудничестве с «заговорщиками». Ее руководитель, всеми уважаемый проповедник Моррис Браун покинул штат, а зажиточным мулатам и вольным неграм из его паствы дали понять, что теперь за всякие глупости типа воскресных школ для черных можно поплатиться очень сурово, да и вообще, пусть молчат в тряпочку. Для полной ясности, ассамблея постановила, что выезд свободного негра или «цветного» за пределы штата более чем на два месяца автоматически лишает его права на возвращение, а каждому «вольняшке» под угрозой продажи в рабство предписали найти белого «опекуна», который бы поручился за его «достойное поведение». Мало того, ассамблея приняла еще и «Морской закон», предписывающий помещать в городскую тюрьму всех свободных черных моряков с судов, заходящих в порт Чарльстона на все время пребывания судов в городе, дабы предотвратить контакты рабов с черными иностранцами. Этот акт вызвал бурю негодования в Англии и Франции, возмутившихся унижением своих граждан, был признан неконституционным в Верховном суде, но власти Южной Каролины отказались подчиняться Вашингтону. И наконец, для «повседневного надзора » за поведением «всех не белых » сформировали муниципальную гвардию. Иными словами, итогом «заговора Вези» стало установление в штате «белой диктатуры», по понятиям которой, – это не говорилось вслух, но подразумевалось, – черные рассматривались как низшая раса, если вообще не как животные, а мулаты, даже самые «приличные», как некое недоразумение, которому лучше о себе не напоминать, – и развязала этот узел только Гражданская война.
И всё? Нет, не всё. Слишком много вопросов. Правда, в основном риторических: уже по итогам событий очень многие за пределами Южной Каролины обращали внимание на то, что при всей истерике насчет «ужасного заговора» никаких реальных вещественных доказательств, о которых говорилось в ходе суда, публика так и не увидела. Ни «тайников с оружием », ни «переписки с Гаити », ни «присяги с подписями », ни признаков «разветвленного подполья ». Короче говоря, ни-че-го. А самые «ударные» свидетельства указывали только на, максимум, ворчливые разговорчики на тему «штат нуждается в перестройке» или, самый максимум, «нас тут не ценят, не худо бы сбежать в Гаити». Отметили въедливые исследователи и непонятное ожесточение мэра против мулатов, к заговору как бы отношения не имевших, а также «черной церкви», и полный склероз насчет тысяч «диких» африканцев, завезенных на плантации в 1800–1808 годах и реально осложнивших социальный климат. То есть под «вышку» старательно подводили «не белых», родившихся в Америке и вполне лояльных.
Короче говоря, на протяжении полутора, – да уже и почти двух, – веков наряду с официальной версией существовало и вполне обоснованное мнение, что элиты Чарльстона, играя на подсознательных страхах белого меньшинства, сознательно раздули из мухи слона, то есть из кухонных разговоров заговор. А когда в 2002-м историк Чарльз Джонсон обнаружил в архиве почти два века считавшиеся погибшими при пожаре «папки Вези», стало ясно, что так оно и есть без всяких maybe. Ибо данные «отчета Гамильтона», считавшиеся прямыми цитатами из как бы утраченного протокола, отличаются от реального текста как небо от земли, а несколько записок мэра судьям после казни первой группы подсудимых и вовсе содержат прямые инструкции любой ценой, не ограничивая себя ничем, доказать, что аргументы губернатора ошибочны и заговор был.
Но зачем? Ведь не может же быть, что несколько десятков душ погубили просто так, из расовой неприязни? Разумеется, нет. То есть бывает и такое, но не в данном случае. Как полагает сейчас, после находок Джонсона, абсолютное большинство исследователей, причиной всему был обострившийся в начале XIX века конфликт двух групп чарльстонской элиты: т. н. «патерналистов», «табачно-индиговых» плантаторов, считавших, что рабство изжило себя, а следовательно, негров необходимо готовить к исполнению роли наемных рабочих, и «ястребов», по мнению которых все проблемы штата решал хлопок, в связи с чем рабы должны трудиться на полях с максимальной эффективностью, обеспечить которую может только грубая сила. Исходя из чего, для «ястребов», – м-ра Гамильтона и его единомышленников, взгляды «патерналистов» были опасным либерализмом, а грамотность черных, и зачатки их организации, и сам факт наличия свободных негров, как плохой пример для «говорящих орудий», и растущие амбиции зажиточных «цветных» рассматривались как источник потенциальной угрозы стабильности и подлежали искоренению.
Иными словами, борясь с «патерналистами», Гамильтон и его сторонники стремились убить в зародыше мулатскую буржуазию, объективно союзную их оппонентам, ее социальную базу (грамотных негров) и «черную церковь». Ради этого они сознательно формировали общественное мнение, – при том, что белое меньшинство боялось негров и опасалось конкуренции мулатов, – создавая альтернативную реальность, которая, в конце концов, и стала основной. Подчас даже доходя до смешного: хотя в протоколах о внешности Денмарка не сказано ни слова, а знавшие его лично описывали «главу заговора» только как «цветного», в литературе, как правило, говорится о негре, иногда даже об «иссиня-черном». И ведь, казалось бы, друзья Вези должны были бы отстаивать его невиновность, но лет десять спустя они же, начиная с плотника Тома Брауна, компаньона Денмарка, и пастора Мориса, заговорили о «заговоре» в тонах, которым, пожалуй, позавидовал бы и сам мэр Гамильтон. По той простой причине, что после жуткого мятежа Ната Тернера, – о нем позже, – напугавшего даже аболиционистов, «борцам за черное дело» (и их нынешним наследникам) был остро необходим «правильный герой», и м-р Вези подходил на эту роль идеально, только для вящего эффекта ему следовало стать «иссиня-черным», поскольку мулат, что ни говорите, все-таки ни то ни сё.
Хронологически эта глава должна была бы предварять предыдущую, но, на мой взгляд, ее место именно здесь. Ибо события, о которых пойдет речь, объясняют, откуда и почему появился на Юге тот самый психоз, жертвой которого стал, в частности, Денмарк Вези, а затем и весь Диксиленд, как черный, так и белый…
А суть этих событий в том, что в начале XIX века рабские мятежи в США качественно изменились. Если раньше они случались нечасто, при стечении очень особых обстоятельств, то теперь пошли волной, несколько раз на год, и хотя по масштабам и последствиям ничего страшного не случалось, тенденция нарастала, страша видимой непонятностью причин. Если где-то кто-то был с рабами жесток, это еще как-то можно было бы объяснить и понять, но – идеальный пример – в имении Чатем, принадлежавшем старым, британского еще корня вирджинским аристократам Фитцхью, к сотне с лишним своих рабов господа относились, как средневековые сеньоры к своим вальвассорам. Вплоть до (отчеты сохранились) содержания для чернокожих врача, а также отпусков и премий специалистам (их в имении было много), чтобы те могли выкупиться на волю. Некоторых черных детишек даже учили грамоте и рисовать! И вот при таких-то тепличных условиях в январе 1805 года рабы Фитцхью взбунтовались. Причем по причине, совершенно в те времена немыслимой: в связи с тем, что после дождей вышло солнце, надзиратель прервал рождественские каникулы, пообещав рабам дать отгулы после того, как урожай будет собран.
Такое вообще могло быть только в имении старомодных Фитцхью, у всех прочих, даже из числа самых либералов, вопрос о каких-то отгулах вообще бы не стоял, и тем не менее негры начали перечить, а потом перебранка перешла в драку, то есть прямой бунт, и гасить его пришлось уже силой оружия. Естественно, погасили, а виновных (всего лишь пятерых) наказали: двоих застрелили при попытке к бегству, одного, разбившего надзирателю голову, повесили, а еще двоих продали куда-то на Антилы, – но сам по себе факт, да еще с учетом того, что причину своей вспышки усмиренные внятно объяснить не могли, напугал южан очень сильно, эхом отозвавшись в Чарльстоне через почти 20 лет. Ибо Вирджиния же – с ее умеренными, а то и вовсе либеральными нравами хозяев, с работой на «легком» табаке – считалась эталоном «черно-белого» сосуществования. И если уж тут, ни с того ни с сего, без лидера и внятной цели, началось подобное, повторяясь с тех пор чуть ли не раз в два-три месяца, так чего могли ждать «хлопковые», «рисовые» или «сахарные» штаты? Да ничего хорошего. И события 1811 года аккурат в Луизиане это подтвердили.
В скобках. Совсем еще (в 1803-м) недавно французская Луизиана, а ныне «Орлеанская территория», в добровольно-принудительном порядке проданная Штатам (как потенциальному союзнику, способному, если откажут, и отнять) Наполеоном, «стояла» на тростнике, будучи второй после Кубы сахарницей Европы и Америки. А стало быть, и на тяжкой работе, выжимающей человека быстро и надежно, в связи с чем негров в штат при всех властях завозили много. Когда действовал запрет на ввоз, контрабандой – и без всяких промежуточных инстанций, прямо из Африки, потому что никаких особых навыков и даже владения языком от полевого рабочего никто не требовал, был бы крепок и вынослив. Сюда же, в свою языковую среду, бежали из окровавленного Санто-Доминго и уцелевшие французы-плантаторы, вывозя с собой рабов, знающих толк в переработке сырца. И «цветных», – как рабов, так и вольных, – с учетом куда более вольных, нежели англо-протестантские, франко-католических и испанских (донов из близкой Флориды в колонии тоже жило немало) нравов тут тоже более чем хватало. В итоге соотношение белых с черными подкатило под 12:55, сильно зашкаливая за все мыслимые где угодно показатели, и это нервировало губернатора территории (Луизиана штатом еще не была) Уильяма Клейборна, не привыкшего к такому количеству этнически сомнительного контингента, да к тому же очень опасавшегося мятежей, подозревая испанцев в распространении «антиамериканских» настроений.
Причины на то имелись, и веские. Новые территории, включая первоклассный порт Нового Орлеана, были невероятно богаты, экономически перспективны, но и проблем было очень много, – в том числе и политических. И дело даже не в том, что в окрестностях бродили шайки беглых рабов, базирующихся в плавнях озера Пончантри, выкурить откуда их не представлялось возможным, – с этим как раз справлялись, – но край был инфицирован идеями, привезенными с Гаити, а это было куда опаснее. И более того. Аккурат за рекой, на левом ее берегу, лежала Западная Флорида, совсем включенная в состав Орлеанской территории, и этот факт осложнял ситуацию многократно. Ибо отняли ее Штаты у испанцев не напрямую, а в два хода, сперва спровоцировав восстание обосновавшихся там американских поселенцев. Повстанцы в сентябре 1810 года прогнали донов, которых было очень мало, объявили о рождении «Государства Флорида» и попросили Вашингтон либо признать их, либо принять в союз как штат.
Но не выгорело. Вопреки всем предварительным обещаниям, Штаты попросту ввели в «государство» войска, аннексировали его и, не предоставив никакой автономии, включили в состав Орлеанской территории, при том, что Западная Флорида традиционно конкурировала с Луизианой. А это, естественно, пришлось крайне не по нраву как «флоридцам», так и флоридским испанцам, – и их естественное недовольство аккуратно подогревалось властями Восточной – все еще испанской – Флориды, отражавшими, кроме всего, и интересы Франции, державшей в тот момент Испанию под полным контролем. Короче говоря, поводов для головной боли у м-ра Клейборна было более чем, а если не забывать о тяжелой вражде старожилов Луизианы с «понаехавшими» и продолжающими ехать янки, так завидовать ему и вовсе не стоит. И это только про белое население. Не беря в расчет черное, которому при испанцах жилось куда легче, и «цветных», под французами считавшихся полноценными гражданами, а теперь оказавшихся не пойми чем, без всяких прав. Скобки закрываются.
А теперь перенесемся на Немецкий берег, часть луизианского побережья, где кучно, одна к другой, теснились на речном берегу богатые плантации, а цветовая гамма населения отличалась особой концентрацией темных тонов. Именно в тех местах в субботу, 6 января 1811 года, несколько рабов – негр Квамена и два мулата, Гарри и Хендерсон, – пришли на плантацию полковника Мануэля Андре, чтобы вместе с приятелем, тоже мулатом Шарлем Делондом, рабом-надсмотрщиком, а также (для белых это было тайной, для черных – нет) паханом банды беглых, обитавших в округе, отметить финиш рабочего сезона. Посидели, выпили и, как потом оказалось, довели до ума план давно задуманного бунта. Решено было в понедельник начинать, соответствующие указания пошли по поселкам, где имелись ячейки заговорщиков, – и 8 января Делонд дал сигнал, лично напав с топором на владельца.
Правда, полковнику Андре, хотя и тяжело раненному, удалось добежать до конюшни и ускакать, но его сын, лежавший в постели с приступом лихорадки, спастись не смог. После этого два десятка мятежников во главе с Делондом двинулись вверх по реке на север от Нового Орлеана, по пути обрастая сбегающимися на стук барабанов сторонниками (примерно 10–25 % на каждой плантации), и где речами, а где и затрещинами заставляя сомневающихся негров присоединяться. Более всего всех, видевших это шествие, поражало, что полевые работники двигались не беспорядочной толпой, а колонной по четыре человека в ряд, под испанскими и французскими знаменами, стараясь держать шаг. «Это , – записал очевидец, – несколько походило на армию, хотя ружей было очень мало, в основном топоры и мотыги ». Даже в Вирджинии, где рабство было довольно легким, а отношение к рабам, даже плантационным, патриархальным, такой организации не было. И притом организация случилась не как в случае с Габриэлем, – харизматические лидеры с программой, быстро объединяющие вокруг себя всех, желающих странного, все же большая редкость, – но стихийно, без видимых причин.
Как ни странно, плантации на своем пути мятежники хотя и поджигали, но не особенно старательно (два дома из пяти так и не сгорели), а вот на поиск и убийства времени не тратили; единственным исключением стало убийство плантатора Франсуа Трепанье, которого, не слушая уговоров Делонда, зарубил топором мулат Кук, еще один зачинщик мятежа, присоединившийся к основным силам во главе группы примерно в два десятка всадников, – и далее именно Кук пытался ловить белых и отдавал приказы жечь имения. Впрочем, приказам никто, кроме его людей, не подчинялся, общепризнанным лидером был Делонд, но тот не подтверждал, объясняя, что заниматься глупостями не время, а надо спешить, – правда, не объясняя, куда и зачем. В итоге, несмотря на очень серьезный масштаб событий, – от 200 до 500 участников, в основном молодые полевые рабочие, – погибло всего двое белых, остальные сумели заблаговременно спастись бегством, причем в основном благодаря своим рабам, что-то знавшим и заранее предупредившим хозяев.
Итак, колонна чернокожих чеканила шаг, с каждой милей прирастая вооруженными чем попало подкреплениями. После прохода плантации Мюльон, самой большой на Немецком берегу, издалека она, по свидетельствам очевидцев, «напоминала небольшую армию». Поместье было разграблено, обширная коллекция оружия роздана всем, кто не имел ничего, кроме палок, а дом подожжен, однако раб-мулат по имени Бэзил с риском для жизни погасил пламя, крича, что лучше умрет, чем позволит родному дому сгореть, и сам Кук, плюнув, приказал выбросить факелы. Вскоре, на очередной плантации, Делонд велел разбивать бивак, поскольку уже стемнело и люди, отшагав около 32 километров, нуждались в пище и отдыхе. А тем временем, белые, отойдя от шока, разворачивались для подавления мятежа. Раненый полковник Андре, успевший перебраться на другой берег, отказался от госпитализации и взял на себя командование формирующимся ополчением, одновременно, получив новости, засуетились и в Новом Орлеане, отправив к месту событий солидные силы: сотню волонтеров, 30 солдат и 40 морских пехотинцев под командованием майора Хэмптона. Однако к 4 часам утра 9 января, добравшись до места ночлега «армии» Делонда, Хэмптон обнаружил, что бивак уже покинут, и приказал форсированным маршем идти вверх по реке, куда ушли бунтовщики, в направлении большой плантации Бернуди. Туда же, с другой стороны, двигалась местная милиция – 80 бойцов, ведомых полковником Андре, усиленная взводом солдат майора Перре.
Вот этот-то отряд примерно в 9 часов утра, почти нос к носу столкнувшись с мятежниками, числом (по минимальным, то есть, скорее всего, верным данным Перре) до 300 рабов, причем около половины конных, обстрелял их, атаковал в лоб и после получаса упорной рукопашной обратил в бегство. Около полусотни черных были убиты, 27 белых ранены, из них семеро довольно тяжело, и организовать преследование рабов, отступивших в болотистый лес, по свежим следам не удалось. Впрочем, это уже было делом техники. Подоспела колонна Хэмптона, подтянулись новые группы плантаторов с опытными следопытами, знавшими болотные тропы назубок, и собаками, и небольшие группы беглецов начали отлавливать одну за другой, кого-то беря в плен, а кого-то и убивая на месте, как, скажем, Делонда, пойманного 11 января. Опознанного полковником «главаря бандитов» не стали ни вязать, ни допрашивать. «Ему , – писал жене ополченец Сэмюэль Хэмблтон, участвовавший в поимке и казни, – отрубили руки, прострелили коленные чашечки, а потом, пока он не истек кровью, бросили в костер и смотрели, пока он не испекся наподобие свиньи ».
В общем, поймали почти всех, последнего – 13 января, «пропасть без вести» посчастливилось считаным единицам, да и то, учитывая фактор кайманов, не факт, что очень уж посчастливилось. Провели допросы и опознания, выяснив, что практически все «зачинщики» и лидеры мятежа – мулаты-старожилы, а подавляющая часть рядового состава – уроженцы Африки. Затем состоялся суд, – по французскому праву, без жюри присяжных, – и 18 рабов, изобличенных как активисты, пошли на плаху, а их головы, насаженные на пики, были выставлены на обозрение; через год путешественник, ехавший мимо места казни, иронизировал в дневнике: «Эти изящные украшения похожи на черных ворон, оседлавших шесты ». Еще 11 пойманных негров вздернули в Новом Орлеане, – троих на центральной площади города. Всего же, включая павших в стычке у Бернуди и убитых на месте, чернокожих погибло 95 человек, и за каждого казненного власти выплатили компенсацию в 300 долларов (средняя цена пеона). 56 пленных, признанных соучастниками, вернули владельцам с рекомендацией наказать. Что те и сделали, но постаравшись не испортить ценное имущество. 30 рабов, доказавших, что не хотели идти с Делондом, но побоялись противиться, отделались испугом в виде порки. Один, мулат Базиль, рисковавший жизнью ради спасения хозяйского дома, был освобожден из рабства и получил денежное вознаграждение. Рабам же, не примкнувшим к «бандитам», господа накрыли обильную поляну и увеличили пайку.
Далее начинаются неясности. Почти два века, несмотря на масштаб – по количеству участников мятеж на Немецком берегу держит абсолютный рекорд среди всех «черных» восстаний в США, – и несмотря на то, что потомки его участников очень многое помнят, – память передавалась устно, от отца к сыну, – исследованиями его мало кто занимался. Белые историки коротко писали о «кровавом мятеже, учиненном бандитами из плавней», черные, натурально, – о «героической борьбе с угнетателями», но дальше небольших статей и книг на частные темы дело не заходило. И только в 2011-м, когда историк Фермин Итон взялся за дело всерьез, надолго засев в архивах, на поверхность начали выползать странности. В принципе очевидные и раньше, вот только замечать их, похоже, никто не хотел. Например – об этом я уже поминал, – чего, собственно, хотели и куда так целенаправленно шли мятежники? Что и кому хотели показать, поднимая испанские и французские знамена? Отчего рядовой состав бунтарей практически полностью состоял из молодых, максимум 25 лет, парней, недавно привезенных из Африки, а из рабов-старожилов к бунту не примкнул почти никто? Почему Шарль Делонд строго воспрещал убивать белых?
Согласитесь, неясностей много. А все, кто мог прояснить ситуацию, – и Гарри, и Хендерсон, и Кук, и вообще, все «цветные» лидеры, – погибли в стычке. Либо, если уцелели, как сам Делонд, были убиты сразу же после поимки, словно кто-то заранее сговорился, что они не должны дожить до суда и дать показания. Но при этом обычные полевые рабочие предстали перед судом и, – фактически ничего не сказав, поскольку не знали ни английского, ни французского языков, – были жесточайше наказаны. При том, что крови на руках у них не было, да и флаги Испании и Франции из сундуков вытаскивали явно не они. Ну и, до кучи, вовсе уж мистика: согласно церковным записям, разысканным м-ром Итоном, сын полковника Андре, – по официальной и поныне версии, ставший первой жертвой мятежа, – на самом деле, мирно скончался и был честь по чести похоронен 3 января, за пять дней до того, как все началось. И вот исходя из всего этого, подводит предварительный итог историк, логично было бы поискать в событиях «белый» след. То есть попытаться понять, не стояли ли за кулисами люди Клейборна, желавшие припугнуть «старожилов», показав, что без надежной американской крыши у них могут быть серьезные неприятности, от которых никакие жаки и никакие хуаны не спасут.
В общем, очень загадочно, и я от души надеюсь, что м-р Итон когда-нибудь сумеет пролить свет на сию черную-черную дыру истории. Но это сейчас. А тогда ни у кого, – кроме, возможно, узкого круга посвященных, – ни у кого и тени сомнений не возникло. Напротив, всё прозрачно: «цветные» науськали дикарей; негры, вооружившись, взбунтовались; толпа убила двоих (хорошо, что только двоих!) белых, после чего, сжигая по пути уютные имения, двинулась вверх по реке, в беззащитные густонаселенные районы, – и если бы, не приведи Господь, сумела рассеять местную милицию, кончилось бы все трагедией. Именно так, или примерно так, рассуждал Юг, а каждый следующий год приносил пусть не сенсации, пусть куда меньших масштабов, но сходные, взвинчивавшие коллективное подсознательное новости. И в таких условиях, да еще в Южной Каролине, у Денмарка Вези и его друзей шансы доказать свою правоту, – даже стремись судьи выяснить все по-честному, – были ниже нуля.
Что рабство штука скверная, спору нет. Но все относительно. Одно дело, когда тебя, вольного охотника, сняли с пальмы, сунули в трюм, увезли невесть куда, нарядили в кандалы и пожизненно наградили мотыгой, и совсем другое, когда иной судьбы ты не знал никогда. Так что черному мальчику, рожденному 2 октября 1800 года на ферме Самуэля Тернера, можно сказать, повезло. Это не домыслы, он сам успел в последние дни жизни надиктовать свои знаменитые «Признания », так сказать, воспоминания и размышления насчет этапов большого пути, тогда же по всем правилам заверенные нотариусом. Они интересны. Вот, скажем, «От рождения своего жил я в доме мистера Тернера, который был со мной добр более, чем с другими детьми. Обнаружив во мне сметку и любознательность, он выделил в каждый день час ради обучения моего грамоте, подарив затем Букварь, а позже и Библию (…) Наказания плетью в родном моем доме были редки, я же не знал их во всю свою жизнь. Шрамы на лодыжке и на затылке остались у меня от падения с яблони, чего я не помню, но мне рассказывала мать, а узел на правом запястье появился, когда я сломал руку, корчуя вместе с сыном мистера Тернера пень на новом огороде».
А вот еще: «От начала 1830 года я жил у мистера Джозефа Тревиса, колесника, который был добрым хозяином и испытывал ко мне величайшее доверие – иными словами, я не имел ни малейших причин жаловаться на его обращение со мной. Он велел мне присматриваться к его работе, сказав, что я должен когда-нибудь зажить своим домом, но для этого мне следует обучиться ремеслу, чтобы на свободе я умел себя прокормить».
И наконец: «В воскресный день я приходил в семью Уайтхед, послушать псалмы и поговорить со старой вдовой о муках Господа нашего, особенно же привечала меня молодая мисс Маргарет, она угощала меня оладьями и учила французским словам, которые знала очень хорошо. Я и сейчас могу написать по-французски свое имя, а если будет нужда, то и спросить дорогу».
В общем, жизнь у парня «5 футов 6 или 8 дюймов, весит от 150 до 160 фунтов, цвет лица светлый, но не мулат, широкие плечи, большой плоский нос, большие глаза, волосы очень короткие, без бороды, за исключением верхней губы и на верхней части подбородка», можно сказать, удалась. Правда, еще и потому, что родился он там, где надо, – не в «страшной Луизиане» с ее рисовыми и хлопковыми плантациями, где рабы долго не жили, и не в Арканзасе, и не в Джорджии, а в веселой Вирджинии, где плантации по старинке засеивали нетрудоемким табаком. Да и было плантаций не так много, в основном же мелкие фермы, где белые владельцы двух-трех черных невольников пахали наравне с ними и ели вместе, за одним столом. Черных в штате было очень много, в иных графствах больше, чем белых, но привозные попадались редко, в основном афроамериканцы во втором, как сам Нат, а то и в третьем-четвертом поколениях; намного чаще, чем где бы то ни было, черных отпускали на свободу, порой даже в кредит и в рассрочку. Там же зародилось движение за возвращение черных в Африку, вылившееся позже в целую Либерию, и, более того, там, и только там некоторые (разумеется, очень немногочисленные) свободные негры, грамотные и соответствующие установленному законом имущественному цензу, имели даже некоторые, хотя и ограниченные избирательные права.
Впрочем, вернемся к Нату. По всем воспоминаниям, IQ у Ната был круче, чем аж у Обамы. Читать и писать (по желанию первого хозяина) он обучился в раннем детстве. Многократно перечитывая Библию, выучил ее назубок, причем, будучи прирожденным харизматом, умел толковать, вводя себя в транс, заводивший слушателей, и не только черных, – некий Этельред Томас Брантли показал на суде, что многим обязан Нату, «вторичным крещением и совместной молитвой излечившему меня от греха пьянства». В моменты транса Ната посещали видения, толкования которым он находил в Святом Писании, расценивая их как прямые обращения Господа и смиренно им следуя. Когда в 23 года, «повинуясь Дьвольскому искушению», он убежал от хозяина, как признавался сам он, «некий огонь и громовой голос спустя месяц повелели мне вернуться и нести службу Господу там, где им предопределено».
В общем, нет ничего удивительного в том, что Нат сделался достопримечательностью всего графства. Еще в детстве он удивлял всех своими странными для негритенка привычками («У меня никогда не было в обычае воровать, как другие негры, ни в детстве, ни в юности…»); позже белые не без почтения именовали его Проповедником, а черные – просто и без затей Пророком. Сам же он после того, как почти умер от дизентерии, но все-таки выжил, уверился, что «избран и рукоположен для неких великих целей по воле Всевышнего», однако что это за цели, узнал только 12 мая 1830 года, когда работал в огороде и вдруг «громовой рог вострубил в Небесах и Дух, явившись, открыл мне, что Змий восстал на земле, и Христос призывает меня возложить иго на плечи мои и истребить воинство Змия силою меча, когда же случится так, придет день, когда первые станут последними, а последние первыми, и откроются врата в Царствие Небесное». Узнав из дальнейших инструкций, что «воинством Змия» являются все белые от мала до велика, Нат, по его словам, «трижды вопросил, верно ли понял волю Господа нашего», на что Дух трижды же терпеливо пояснил, что да, все верно, именно все и от мала до велика. Делать было нечего, и Нат начал подготовку, для чего дал инструкции «четверым апостолам моим, мудрому Генри, и могучему Харку, и Нельсону, и Сэму» подобрать «сколько найдется верных, чистых и богобоязненных». Сам же, однако, продолжал ждать знамения, ибо предупредил Духа, что «пока явно не покажет мне Господь волю свою, не впаду я во искушение».
Знамения, некоторое время помедлив, явились. Сперва, 12 февраля 1831 года, случилось «кольцевое» солнечное затмение, в котором Нат увидел «руку черную, охватившую светило», и Пророк, уже не сомневаясь, назначил Великое Деяние на 4 июля, по опыту зная, что в этот день «многие белые мужчины предаются пьянству и теряют всякую осмотрительность», однако вышло так, что сам Нат и вернейший из «апостолов», Генри, слегка захворали, так что не вышло. А 13 августа солнце вдруг «сделалось немного синим и немного зеленым, словно бы пораженным просяной гнилью». (Ныне доказано, этот атмосферный эффект спровоцировало извержение вулкана Сен-Эллен). Но Нат об этом ничего не знал, так что ему «было понятно, что всякое промедление противно воле Господней, и помедли я еще недолго, солнце изгниет в Небесах и дожди гнойные прольются на землю». Шутки, стало быть, кончились. Ровно через неделю, в ночь на 21 августа 1831 года , Пророк и «апостолы» его впятером зарезали семью Тревис, позабыв было сперва о спящем в люльке младенце, но затем, вспомнив, не поленившись вернуться и разбить его об стенку, а затем побрели по дороге, понемногу обрастая сперва «верными», а затем и всеми желающими, которых в конце концов оказалось более семи десятков душ, в том числе 5–6 конных. Убивали как и чем придется, в основном мачете, вилами и топорами, а ружья забирая с собой, но только для красоты, потому что стрелять не умел никто. Как признавался Нат, «вопреки ясно выраженной воле Господней, я был полон решимости взять на себя грех и пощадить, если бы они встретились нам, трех белых, Брантли, Хогана и Макхью, слушавших мои проповеди и получивших от меня второе крещение; за них я готов был предстоять на Страшном Суде», однако «молодую мисс Маргарет велено мне было уничтожить своими руками, и я совершил это, сперва пронзив ее шпагой, а затем разбив ее бедную светлокудрую головку ломиком». К слову сказать, эта девушка, единственная, кого Пророк убил своими руками, была та самая мисс Уайтхед, о которой, как уже говорилось, Нат вспоминал с неподдельным теплом и любовью.
Короче говоря, шли от фермы к ферме, рубили, резали и шли дальше, к Саутгемптону, где «было обещано Господом, что откроются нам врата арсенала и придут многие свободные черные, умеющие владеть ружьем и порохом». Всего 13 ферм, около 60 трупов (точного числа неизвестно, поскольку не было установлено количество грудничков), в основном женщины и дети, – только в доме пастора Леви Уоллеса обезглавили десятерых детей, сложив их головы в пирамидку; выжил только двухлетний мальчик, которого черная няня спрятала в камин. Идти с собой насильно не заставляли никого. Однако черных, пытавшихся заступиться за хозяев – таких было немало, – били беспощадно. Больше того, некоего «Цезаря, умевшего играть на банджо, Том и второй Том бросили в колодец, хотя я и велел им не делать этого». Надо сказать, кстати, что с какого-то момента слово Пророка перестало быть абсолютом: Нат, абсолютно непьющий, строго-настрого запретил «верным» пить спиртное и «осквернять души свои насилием над обреченными мечу белыми дамами», однако толпа быстро накачивалась всем, что горит, а спустя сутки после начала Великого Деяния случилось даже нечто вроде бунта на корабле, когда «сей Билл презрел гнев мой, и был дерзок со мной, говоря, что не я Пророк Господа, а он генерал всего войска и белая женская плоть вся принадлежит ему, так что пришлось мне призвать Нельсона и Харка, чтобы Нельсон грозным словом, а Харк угрозой секиры усмирили сего Билла».
В общем, хотя до Саутгемптона от фермы Тревисов было миль 25, за двое суток не прошли и полпути, причем, что интересно, чем больше крови проливалось, тем реже приходило пополнение. А на рассвете 23 августа, атаковав первую ферму, хозяева которой были уже в курсе (единственная женщина, сумевшая убежать от черных, предупредила соседей) и не только вооружились сами, но раздали оружие и рабам, толпа встретила отпор и, потеряв десяток активистов, в том числе «апостола» Генри, разбежалась. Ядро, отступившее в относительном порядке, через пару часов столкнулось нос к носу с отрядом уже начавшей формироваться милиции (13 человек) и было рассеяно. Однако самого Ната с ними уже не было: он бросил «верных» сразу после неудачного штурма фермы и пошел другим путем.
К вечеру 23 августа все кончилось. Подоспевшим федералам при паре пушек делать было уже нечего: большинство бунтарей, маясь похмельем, вернулись на родные фермы, где и были арестованы, кое-кого поймали в лесах и на дорогах – они брели, не зная куда, и были одеты куда как причудливо, вплоть до женского белья. В кутузку попало 73 черных, как «верных», так и попавших под горячую руку. Что интересно, всех, кого довели до тюрьмы, судили честь по чести, с присяжными и защитой; оправданы или «отпущены без суда» были 32 подсудимых, 24 приговорены к изгнанию из графства или продаже на хлопковые плантации и только 16, уличенных в кровопролитии, в том числе трое выживших «апостолов», к повешению. Семнадцатым, получившим «вышку», стал сам Пророк, пойманный по чистой случайности много позже всех остальных: в самом конце октября некий охотник обнаружил нору, где он отсиживался, питаясь мелкой лесной живностью. 5 ноября Нат был предан суду, осужден, приговорен к смертной казни и, успев продиктовать адвокату, мистеру Томасу Раффину Грину, то самое «Признание », 11 ноября повешен. Тело в Иерусалиме, штат Вирджиния. Тело его, согласно приговору, рассекли на части и сожгли, предварительно (это приговором предусмотрено не было, но людей можно понять) сняв кожу и пустив ее на кошельки, розданные родственникам погибших.
Что до «неофициальных» репрессий, то они оказались куда беспощаднее. В принципе, опять-таки людей можно понять: ни TV, ни InterNet еще никому и не снились. Основным СМИ в вирджинской глубинке были слухи, а слухи по графству катились снежным комом, обрастая жуткими подробностями, среди которых «достоверные сообщения» о «тысячных армиях беглых рабов с артиллерией» и «высадке на побережье десанта с Гаити» были еще самыми умеренными. Так что милицию никто и не думал распускать, а ко всему еще и со всего штата в помощь ей стекались отряды перепуганных, в связи с чем вконец озверевших добровольцев. Убивали, как «верные» Ната, всех подряд. Только теперь черных, всего, округляя, около двух сотен. Хотя, надо сказать, как только стало более или менее понятно, что к чему, власти сделали все для прекращения беспредела. Уже 8 августа редактор самой влиятельной газеты штата «Ричмондский Виг» высказал мнение, что «убийства многих черных без суда и при таких обстоятельствах большое варварство, каждый из них имеет право защитить себя в справедливом суде», а спустя еще три дня губернатор Эппс мобилизовал Национальную гвардию, приказав пресечь самосуды. «Я не намерен, – заявил он, – подменять присяжных, но обязан заявить, что жестокость толпы дикарей не может служить оправданием всеобщему одичанию. Поэтому считаю своим долгом объявить и настоящим объявляю всем, как военным, так и гражданским, что любые акты насилия после оглашения этого приказа будут подавлены беспощадно». В итоге к 17 августа графство успокоилось, хотя при наведении порядка пришлось применять оружие, главным образом, стреляя в воздух, но все же двое поклонников Линча были убиты и еще несколько ранены.
Сказать, что Вирджиния, да и весь Юг, если не сказать вся Америка, были потрясены, значит не сказать ничего. Это было крушение устоев. Ошеломил, прежде всего, масштаб трагедии; бунты, конечно, случались и до того, но даже во время самого серьезного (на хлопковых плантациях «страшной Луизианы» в 1811-м) погибло только двое белых, причем из числа особо ненавистных надсмотрщиков. Но еще более напугало людей то, что резали и насиловали «свои», «домашние» негры, родившиеся и выросшие здесь же, ни мучений, ни особой эксплуатации не знавшие и считавшиеся чуть ли не «родными». Так что, если до описанных событий Вирджиния, как уже говорилось, реально была самым, так сказать, «аболиционистским» из южных штатов, поскольку нужды в рабстве, в общем, не было, то после Великого Деяния изменилось все. В представлении ранее благодушных белых, черный, не глядя на характер и репутацию, стал человеком вне закона, если вообще человеком. Многочисленные, более или менее вписавшиеся в структуру общества свободные черные изгонялись, сперва под всеми возможными предлогами, а затем и на основании решения ассамблеи штата. Принят был закон, категорически запрещающий чернокожим толковать Святое Писание и собираться группами больше трех, под страхом тюремного заключения и огромных штрафов воспрещалось также обучать любого черного, неважно, раба или нет, даже азам грамоты, не говоря уж о лишении свободных избирательного права. Примеру Вирджинии один за другим последовали и остальные штаты Юга.
На сегодняшний день имя Ната Тернера в Штатах весьма на слуху. Лет пятьдесят назад оно считалось «символом террора, бессмысленного насилия и фанатизма». Лет двадцать тому озвучивать подобные суждения уже считалось немодным и некорректным; максимум, что позволялось критикам Пророка, это осторожно оспаривать тезисы д-ра Джеймса Харриса, полагавшего, что Великое Деяние было «славным, достойным восхищения шагом в борьбе самих черных за свое освобождение», и других авторов, с более громкими именами. Сегодня, как сказал в недавнем интервью изданию Atlantic Monthly один из крупнейших современных специалистов по проблемам американского Юга проф. Университета Массчусетс др. Стивен Отс, «максимум допустимого является определение Натаниэля Тернера как загадочной и противоречивой фигуры, но и такие формулировки позволены разве что мне». Добавлю от себя: возможно, еще двум-трем специалистам того же уровня. Но не ниже. Во всяком случае, когда Уильям Л. Эндрюс, востоковед из Нью-Йорка, позволил себе провести аналогию между мотивами Пророка и современных религиозно-политических террористов, сказав, что «Духовная логика, развернутая в Признании Ната Тернера, может рассматриваться, как одухотворение насилия, как некогда крестовые походы, а ныне джихад», его статья стала основанием для кампании протеста против «диффамации», обернувшейся для ученого серьезными проблемами…
Как известно, отношения первых английских колонистов с местным населением не были враждебными. Мелкие, без крови стычки на меже бывали, но в целом доминировали мир-дружба-жвачка и Покахонтас в придачу. Однако уже в начале 30-х годов XVII века начали сгущаться тучи. Поселенцев становилось все больше, появлялись новые города, – только в подчинении Плимута аж дюжина, а ведь и Массачусетская колония тоже разрасталась вверх по течению Коннектикута, – земли стало не хватать. Небольшие клочки, ранее по доброй воле уступленные белым друзьям красными друзьями, расширялись явочным порядком, новые фермы, прикрываемые фортами, без согласований с местными отодвигали фронтир от моря, ломая привычные охотничьи тропы, да и «бобровые войны», о которых мы уже знаем, ломали устоявшийся порядок. По всему выходило так, что конфликт неизбежен и главным кандидатом на роль «смертельного врага» силою вещей стали пекоты. Обитало это большое воинственное племя, один из гегемонов Залива, довольно далеко от Новой Англии, но, в отличие от еще одного гегемона, наррангасетов, не менее сильных и воинственных, ориентировалось не на англичан, а на их голландских конкурентов, поставляя пушнину, как свою, так и собранную зависимыми племенами, в Новый Амстердам. В общем, как принято нынче говорить, войны не хотел никто, война была неизбежна.
Первый конфликт возник в январе 1634 года, когда вирджинский торговец Джон Стоун, имевший лавку в Бостоне, не поладив с пекотами – они не пускали его дальше своих «таможен», – погиб вместе со всей командой. Естественно, жители Бостона должны были как-то отреагировать, но связываться с пекотами было страшно, да и средств для дальнего похода не хватало, поэтому послали просьбу о помощи в Вирджинию, а тем временем прибыли посланцы Сассакуса, «герцога» пекотов. У них как раз шла очередная война с наррангасетами, к англичанам претензий не имелось, второго фронта они совсем не хотели и предлагали решить дело миром, объясняя, что Стоун сам виноват в своей гибели, поскольку ни за что убил двух индейцев, да и погиб от взрыва пороховой бочки на лодке, когда отчаливал от берега. На чем и давали зуб. Видимо, вполне убедительно, поскольку объяснения были приняты, о выкупе за кровь договорились, ударили по рукам, – но как только послы пекотов ушли, в Бостоне появились послы наррангасетов, подтвердившие, что, если белые решат воевать, они белым помогут. В результате мнения колонистов разделились. Пекоты, конечно, начинали мешать, но прямых стычек с ними пока не случилось, напротив, они предлагали мир, а поскольку все понимали, что война дело непредсказуемое даже при том, что Господь, несомненно, не на стороне язычников, было решено держать порох сухим, готовиться ко всему, но без крайней необходимости не обострять.
Ситуация сколько-то устаканилась. И стало тихо, и было тихо. Аж до июля 1636 года, когда на маленьком островке Блок-Айленд после совершенно случайной стычки с неожиданно враждебными индейцами в одном из захваченных вигвамов был найден труп незадолго до того пропавшего Джона Олдэма по прозвищу Бешеный Джон, уважаемого бостонца, дружившего и успешно делавшего бизнес с пекотами. По всем признакам, вплоть до оставленных на месте стычки топориков с узором, виновниками горя семьи Олдэм были «дружественные» наррангасеты, которым не нравилось начало прямой торговли белых с их давними врагами, отбивающими монополию на пушнину. Но признаки признаками, а их вожди, будучи призваны к ответу специальным посольством, так клялись в дружбе, так много подносили бобровых шкурок и так уверяли, что не имеют к убийству никакого отношения, валя все на пекотов, которые умело притворились наррангасетами, что им решили «поверить». Но при этом не спускать содеянное с рук, а наказав (чтобы не думали, что белые совсем уж идиоты) их вассалов, мелкие беззащитные племена того самого Блок-Айленда.
Что и сделали: большой отряд ополченцев во главе с «генералом» Джоном Эндикоттом и армейским капитаном Андерхиллом, получив приказ «навсегда очистить » островок от индейцев, в конце августа выполнили его, полностью обнулив индейское население (спастись удалось немногим). Однако у Эндикотта был и второй приказ: если на островке все пойдет путем, плыть в земли пекотов и требовать от них выдачи убийц, которых, по данным наррангасетов, они у себя приняли, – а поскольку первый приказ был исполнен, противопоказаний для исполнения второго Эндикотт не видел. Тем паче что Сассакус и его подданные ничего подобного не ожидали, и в итоге карательная – непонятно, правда, за что, – экспедиция прошла не менее удачно, нежели зачистка Блок-Айленда. Пекоты ушли в леса, несколько воинов, попавшихся белым, погибли, несколько поселков сгорели, и отряд Эндикотта, не понеся никаких потерь, зато взяв очень обильные трофеи, вернулся восвояси. В Бостоне ему аплодировали, вожди наррангасетов прислали поздравления, подарки и заверения в полной поддержке, зато соседи, – колонисты Коннектикута и Плимута, – да и бостонские фермеры, жившие вдали от городских стен, совсем не радовались: всем было ясно, что теперь пекоты взыщут с англичан за кровь, не разбираясь, кто где живет.
И процесс пошел. Небольшие отряды пекотов и их вассалов атаковали фронтир, уничтожая фермы, вырезая колонистов и плотно блокировав форт Сэйбрук, опорную точку бостонцев на рубеже их земель, и срочно посланные из Бостона подкрепления во главе с уже известным нам капитаном Андерхиллом, хотя ситуацию как-то выровняли, но переломить ход событий не могли. Пришлось срочно привлекать наррангасетов (верховный вождь Миантунномо, ясен пень, не отказал), звать на помощь могикан, недавно отколовшихся от пекотов, а потому ставших их лютыми врагами, и формировать ополчение уже не только из бостонцев, но и из всех попавших в ощип городков долины Коннектикута. Даже не ополчение, а серьезное – в 150 штыков плюс 600 местных союзников – воинство во главе уже не с политическим «генералом» Эндикоттом, который и сам не горел желанием, а опытным воякой Джоном Мэйсоном, который принял решение покончить с войной, захватив Мистик, неплохо укрепленную «столицу» пекотов. Первая попытка, однако, не удалась, – наррангасеты не зря предупреждали белых о том, что «пекоты имеют великих вождей и много искусных воинов », – так что Мэйсону пришлось отступить на восток, к пристани. Там его люди начали грузиться на лодки, а Сассакус, решив развивать успех, повел основную часть своих людей в глубокий рейд на территорию бостонцев, – и это стало его роковой ошибкой: Мэйсон по-прежнему планировал не гоняться за индейцами по тропам войны, а подавить врага решительным ударом. Так что, пока Сассакус уничтожал небольшие фермы, колонисты доплыли до земли наррангасетов, после форсированного марша вышли к Мистику, где их никто не ждал, и, не дожидаясь рассвета, пошли на штурм, забрасывая хижины факелами.
Далее… Впрочем, предоставлю слово участнику событий. «Немногие мужчины, бывшие в селении, сонные и нагие, бросились нам навстречу с голыми руками и погибли мгновенно. Женщины же и детвора бежали от наших мечей в огонь и гибли там во множестве, а те из них, кто боялся огня, погибали под нашими мечами. Мы же, охваченные непонятным неистовством, не давали пощады никому… Я сообщаю это, как видевший все собственными глазами, и да помилует меня Господь », – писал позже Мэйсон, и еще один участник боя вторит ему: «Это было страшное зрелище: видеть их горящими в огне, огонь, гасимый потоками крови; нестерпимо было вдыхать ужасное зловонье… Мы убивали, могикане помогали нам, а наррангасеты, отойдя поодаль, не желали участвовать в битве, ограничиваясь глумлением над попавшими в беду и погибавшими… крича на языке своих врагов: «Ай да храбрые пекоты! » А когда наступил рассвет, стало очевидно, что белых при штурме погибло двое, десятка два получили ранения, а индейцев погибло или сгорело не менее семи сотен; в плен попали только 5 женщин, 2 ребенка и еще десятка полтора сумели убежать. Все это смутило даже наррангасетов: по свидетельству Андерхилла, «пораженные нашей жестокостью, они решили нас покинуть. Впрочем, в их помощи уже не было необходимости », – и действительно, хотя небольшие группы пекотов, бродившие вблизи, попытались атаковать уходящих с пепелища карателей, никакого ущерба отряду Мэйсона они причинить не смогли. Белые спокойно добрались до моря, а там – частью на кораблях, частью пешком, вдоль побережья – маршем отправились к форту Сэйбрук, где и разбили лагерь, отдыхая от трудов тяжких и праведных.
Бостонцы могли праздновать. План Мэйсона оправдал себя на 146 %: после резни в Мистике пекоты перестали существовать. То есть физически они никуда не делись, но недавно еще могущественное племя распалось на десятки групп потерявших боевой дух, каждая со своим вождем. «Герцогу» Сассакусу уже не подчинялись, он, едва избежав гибели от рук своих же людей, обвинивших его в бездарности и ротозействе, повел тех, кто ему еще доверял, к голландскому фронтиру, где надеялся найти защиту и землю для поселения у племен Лонг-Айленда. Однако надежды его не оправдались, как не оправдались и надежды вождей других кланов: принимать «помеченных бедой », тем самым рискуя поругаться с победителями, не хотел никто. Хуже того, не только враги, но и вчерашние союзники отлавливали мелкие группы пекотов, убивая их и относя головы и руки в близлежащие городки, где бостонские представители без обмана выплачивали удачливым охотникам положенное вознаграждение. А тем временем отцы Бостона решили ковать железо, не отходя от кассы, заодно и лишив голландских конкурентов источника поступления мехов. В лагерь у Сэйбрука прибыло пополнение с приказом окончательно решить проблему пекотов, в первую очередь Сассакуса, и в середине июня Джон Мэйсон с большим отрядом – 160 английских колонистов и 40 союзных туземцев – приступил к исполнению. Шансов на спасение у бывших хозяев Коннектикута не было: мало воинов, мало припасов, много раненых, еще больше истощенных скво и детей, плюс скарб, да к тому же и уходить им было некуда. Так что оторваться не удалось: их нагнали у холма Аттанок, где около 200 пекотов, в большинстве женщины и дети, сдались в плен, а мужчины отошли на болото, приготовившись к бою, который, как все понимали, станет для них последним.
Так и сталось. Правда, 60 или 70 воинов, в том числе и «герцог», сумели прорваться через кольцо и уйти, но все дальнейшее было агонией. Не зная, где укрыться, большая часть ушедших вскоре предпочла сдаться на милость победителей, явившись в приграничный городок Хартфорд и сдав оружие. Их не убили, поступив разумнее: самых крепких разобрали в «домашние слуги», а прочих, включая большинство женщин и детей, – всего две-три сотни, выжившие из народа, недавно еще насчитывавшего 4000 душ, – раздали союзникам, могиканам и наррангасетам, взяв с них клятву «перестать быть пекотами ». С самыми упрямыми покончил в ходе завершающего рейда Джон Мэйсон, к концу июля зачистив бывшую страну пекотов от пекотского духа, стерев с лица земли все постройки, украшенные тотемами убитого племени. А 5 августа 1637 года в Бостон были торжественно доставлены и вручены городскому совету скальпы Сассакуса, его брата, еще пяти пекотских сашемов и двух десятков последних воинов, убитых «нейтральными» мохавками, посулившими им убежище, но вместо того решившими сделать белым сюрприз. На свободе остался только один военный вождь, Мономотто, мохавкам не поверивший, но о нем с тех пор никто ничего не слышал. И не стало пекотов, совсем не стало: подаренные могиканам и наррангасетам сделались могиканами и наррангасетами, взятые в Бостон вскоре умерли, ибо не умели жить в неволе, а забракованных продали в рабство на Антилы, откуда не вернулся ни один.
Справедливости ради следует сказать, что колонисты, когда первый угар прошел, начали искать оправдания своим действиям. Никто их ни в чем, конечно, не упрекал, и никто не считал истребление «диких язычников» каким-то преступным деянием, но по мемуарам того же Мэйсона ясно видно: что-то в душах все-таки шевелилось. В связи с чем и старались объяснить самим себе и потомству, что осуществляли всего лишь «справедливое возмездие » за «зверскую жестокость » пекотов, за убийства «невинных фермеров », дополняя тем политически оправданным соображением, что-де, не поступи они так, пекоты рано или поздно заключили бы союз с наррангасетами, которые впоследствии перестали быть друзьями. Но эти доводы вряд ли можно принять: пекоты, конечно, были жестоки, но и сами колонисты им в этом смысле не уступали, а о враждебности наррангасетов никто еще и подумать не мог, они, напротив, были верными союзниками Бостона. Да и фермеры фронтира, если уж на то пошло, пострадали не с хухры-мухры, а в итоге совершенно ничем не спровоцированных действий экспедиции Эндикотта. Впрочем, это уже не так важно. Важно, что «пекотская война», хотя и кончилась тотальной победой, многое в жизни колоний изменила. Окрестные племена, – вне зависимости от того, как они относились к пекотам, – сделали выводы; прежнее дружелюбие сменилось настороженностью, если не враждебностью, и вскоре стало ясно, что порознь колониям в случае чего не устоять. А потому, после долгих и сложных переговоров, начавшихся сразу после войны, собравшись в 1643-м в Бостоне, делегаты Плимута, Нью-Хейвена, Массачусетса и Коннектикута, не запрашивая Лондон (королю и парламенту было не до того), подписали Акт о создании Конфедерации Новой Англии – первой ласточки грядущей самостоятельной государственности.
Да не удивит вас, дорогие друзья, что мы сворачиваем на боковую тропинку. Она, во-первых, идет параллельно нашей с вами дороге, во-вторых, все равно вольется в нее, а в-третьих (оно же и главное), англосаксы англосаксами, а от того факта, что Рузвельты с Вандербильдами по-прежнему рулят, то открыто, то из-за кулис, при всем желании, никуда не денешься…
В отличие от испанцев, искавших в Новом Свете золото и серебро, или англичан, нуждавшихся в землях под заселение, голландцы, основавшие на островке Манхэттен городок Новый Амстердам с фортом Оранж, хотели, примерно как французы в Канаде, только покупать у аборигенов всякие полезные товары, в первую очередь, пушнину, но, в отличие от французов, не собирались никого приобщать к Христу. Поэтому с индейцами они дружили, стараясь не ссориться ни с кем: ни с могиканами, ни с пекотами, ни с ирокезами, – и совершенно не интересовались, кто там побеждает, а кто проигрывает в «бобровых войнах». При этом небольшой – человек 300–400, в основном торговцы плюс сколько-то фермеров, – но процветающий городок был фактической собственностью Вест-Индской компании. То есть формально колония имела статус провинции, но провинция эта – в силу того, что форт Оранж и пристань были взяты компанией в аренду у государства, – на 100 % зависела от поставок продовольствия, пороха, оружия, а стало быть, глава офиса, «директор», был и хозяином города. Без права судить и казнить единолично, но в бытовых, а главное, торговых аспектах – безусловно. И только в 1639-м, правильно решив, что монополия Компании мешает расширению зоны влияния в Новом Свете, власти Голландии эту монополию отменили, после чего буквально за пару лет Новый Амстердам разросся почти вдвое; появились торговцы, никак не связанные с Компанией, жизнь стала свободнее, выросли новые дома, церкви и укрепления. В общем, появилась перспектива. Но при всем том, слово директора офиса по-прежнему было определяющим, а ничего похожего на английскую ассамблею не появилось. Что и понятно: колония существовала не на скудные налоги горожан, а на деньги, которые выделяла Компания, а поскольку влиять на эти деньги никакая ассамблея не могла, так и не стоило городить огород.
Итак, с местными голландцы, в отличие от англичан, с самого начала отбивавших себе «лебенсраум», жили в мире, торговали по согласию, и всех все устраивало. Аж до прибытия в Новый Амстердам нового, пятого по счету директора Виллема Кифта, резко сломавшего схему. Почему? Сложно сказать. Характер у него был тяжелый, тут спору нет, но в соответствии с потребностями времени. Утверждать, что был расистом, вслед за лучшим, видимо, его биографом, тоже оснований нет, – скорее уж, в рамках кальвинистской традиции, просто полагал аборигенов чем-то типа демонов, а потому и боялся. В связи с чем, почти сразу по вступлении в должность, приказал усилить укрепления форта и поставил вопрос об усилении небольшого наемного гарнизона, присланного Компанией для защиты не столько от индейцев, сколько от англичан, если они вдруг задумают недоброе. Поскольку же дополнительных денег Компания на реализацию замыслов не выделяла, единственным вариантом финансирования было решить вопрос за счет индейцев – что Кифт и сделал, в лучших традициях Вещего Олега сообщив окрестным племенам, многочисленным, но разрозненным, что отныне они, нравится им это или нет, данники Нового Амстердама. С чем бедолагам под дулами мушкетов пришлось смириться, и отряды голландцев пошли в полюдье, привозя в город меха и продовольствие, так что очень скоро город был неплохо укреплен, а из Голландии пришло danke за рост поставок пушнины – и Кифт, мужик с амбициями, решил, что теперь он хозяин тайги. В принципе формально так оно и было: в отличие от английских колоний с их общинами, Новый Амстердам считался собственностью Компании и власть директора (если речь не шла о суде) была абсолютной, – но в реальности все директора до того считались с мнением «отцов города». А Кифт это правило нарушил, что, естественно, не способствовало росту популярности.
Впрочем, его это мало волновало. Войдя во вкус получения дани, а тем паче и обладая единственной в Америке регулярной армией, он хотел воевать. Скорее всего, надеясь, по примеру соседей-англичан, растерзавших друживших с голландцами пекотов, расширить территорию колонии, напугать окрестные племена и еще более повысить объем дани. Не хватало только повода – поначалу только для обоснования «военной доктрины», – но повод можно было высосать из пальца, что и было сделано летом 1642 года, когда на Манхэттене внезапно объявился Миантономо – вождь племени наррангасет, что помогал бостонцам насекомить пекотов, – а с ним примерно сотня воинов. К Новому Амстердаму визит высокого гостя никакого отношения не имел, он всего лишь искал союзников для войны с опасно усилившимися могиканами, а не найдя, мирно убыл в свои края, но Кифт использовал шанс на всю катушку. Он объявил город на военном положении, велел солдатам приготовиться к бою, запугал горожан «точными сведениями из Бостона », а когда никакого нападения не случилось, заявил, что город спасен лишь благодаря его бдительности и теперь все будет так, как он скажет. А первым делом следует раз и навсегда покончить с «незаконным убоем дикарями доброго голландского скота ». Идея, прямо говоря, старожилам показалась бредовой, поскольку ситуация со скотом была уже традицией: коровы и свиньи колонистов паслись на маисовых полях, принадлежавших соседним племенам, те время от времени забивали сколько-то голов на мясо, и это считалось как бы в норме вещей.
То есть ясно, что владельцев скота такая ситуация не радовала, но ее рассматривали как вполне приемлемую плату за мир с индейцами. А вот Кифт решил изменить статус-кво, начав с не очень сильного племени раритан, укравших несколько свиней влиятельного фермера Яна ван Рёйса, – и никакие уговоры горожан, включая и пострадавшего, предупреждавших, что дразнить гусей не надо, результата не возымели. Да и не могли: Кифт намеревался как раз дразнить, и чем сильнее, тем лучше, а потому отдал солдатам, отправленным в рейд, задание вести себя как можно жестко. В результате ближайший к городу поселок раритан был разорен, имущество разграблено, старый вождь и несколько женщин погибли, а свиней вернули законному владельцу, но взбешенные раритане атаковали ферму и убили четырех человек, в том числе сына хозяина и двух его племянников, – так что ван Рёйс не радовался. И прочие старожилы тоже. Напротив, в городе возникла глухая, но очень жесткая оппозиция, возглавленная местным пастором, потребовавшим сделать «как у англичан», и железный директор, понимая, что в условиях полного бойкота просто не сможет ничем руководить, дал добро на создание Совета Двенадцати с совещательными функциями по важным вопросам, в первую очередь насчет взаимоотношений с индейцами. Кроме того, был поставлен вопрос об ограничении власти директора, то есть согласовании его действий с представителями общины, – и Кифт распустил Совет, после чего все дальнейшее стало неизбежным.
В феврале следующего года на «голландский остров» с материка перешли и обосновались в двух лагерях несколько сотен ваппинго, племени средней руки, обитавшего по ту сторону пролива. Племя было мирное, с белыми, – как англичанами, так и голландцами, – отродясь не враждовало, напротив, вело успешную торговлю, и переселяться вздумало совсем не по доброй воле, а проиграв могучим могиканам очередной тур «бобровых войн». Воинов-то хватало, но против французских мушкетов луки не помогали, и союз с делаварами тоже не помог, так что, потеряв 70 мужчин и опасаясь резни, ваппинго пришлось бежать. Иными словами, на Манхэттене, если уж на то пошло, они искали, скорее, защиты, которую, безусловно, нашли бы, будь во главе Нового Амстердама кто угодно, но не Кифт. Однако директором был именно Кифт, бредивший войной, – по его мнению, она могла повысить прибыли, а стало быть, и его реноме в Компании аж до возможности пробиться в Генеральный Директорат, – и его совершенно не волновало, что подавляющее большинство беженцев в обоих лагерях, мягко говоря, не похожи на комбатантов. Он мгновенно объявил военное положение и, не слушая никого, отдал приказ уничтожить оба «вражеских лагеря», дабы «все дикари поняли, кто хозяин на этом острове и во всех здешних местах», пояснив, что «убивать следует всех, кто представляет опасность». При этом, истерика директора передалась горожанам: ополченцы (49 штыков) во главе с лейтенантом Мартином Адриансеном вышли в поход, свято веруя, что предотвращают резню своих семей. Ну а присяжный лейтенант Андреас Тьенховен и присяжный сержант Кнакке Вандербильд вообще не испытывали комплексов: им отдали четкий приказ, и солдаты (80 штыков) были обязаны приказ исполнить.
Выступив скрытно, в полной тишине и ночной мгле, оба отряда достигли цели на рассвете 23 февраля, но далее действовали по-разному. Ополченцы Адриансена, ворвавшись в стойбище ваппинго, поступили по букве приказа: убили всех, кто сопротивлялся, – 40 человек, – но сдавшихся взяли в плен, а детей и женщин не тронули вовсе. Зато Тьенховен, военная косточка, руководствовался не буквой, но смыслом, который понял очень хорошо, тем паче что ближайший друг и единомышленник Кифта, Пауль Роозевелт (предок будущих Рузвельтов), бывший при нем чем-то типа комиссара, дал дополнительные указания. Подойдя к лагерю ваппинго, разбитому близ фермы Павония, где считавшие себя в полной безопасности «дикари» мирно спали, лейтенант отдал приказ убивать всех, а солдаты – не ополченцы, но профессионалы – так и сделали. Резали, кололи, забивали прикладами без разбора, озверев, забавлялись убийством младенцев, подбрасывая их и ловя на острия шпаг, отрубленные головы катали по снегу, словно играя в мяч. Заполыхали хижины, зарево которых было видно аж в Новом Амстердаме, ваппинго, обезумев от ужаса, метались из стороны в сторону, не понимая, кто принес смерть, а поскольку принести ее мог кто угодно, но только не голландцы, с которыми вражды никогда не было, множество уцелевших кинулось под стены города. И там практически все погибли под прицельным мушкетным и пушечным огнем, а раненых гарнизон, выйдя за стены, добил прикладами. В общем, если лейтенант Адриансен привел из похода 150 пленных, удостоившись скупой благодарности, то в Павонии не уцелел практически никто; вырваться из кольца смерти и найти приют у местных смогли единицы, а вернувшиеся солдаты Тьенховена получили от директора солидные премии. Впрочем, горожане, сперва обрадованные «избавлением», узнав от солдат, что к чему, загрустили, и только Кифт да еще Роозевелт торжествовали.
И зря. Весть о случившемся быстро облетела берега залива, племена разозлились всерьез. Все. В том числе и сильные. Даже те, кто недолюбливал ваппинго и до сих пор не имел никаких проблем с Новым Амстердамом. Всего несколько месяцев спустя на Манхэттене высадилось союзное ополчение во главе с избранным командующим, сашемом Пачамом, общим числом в полторы тысячи воинов, – для того времени и тех мест невероятно много. Проникая на остров небольшими отрядами, они атаковали отдаленные фермы, не давая пощады никому, вплоть до женщин и детей, которых вообще-то убивать не любили. А противопоставить мобильным отрядам, великолепно ориентировавшимся на местности и к тому же не имеющим постоянных лагерей, Кифту было нечего: его солдаты, выходя в рейд, возвращались ни с чем, и хорошо еще, если не с потерями. Очень скоро все окрестные фермы перестали существовать, а фермеры, которым повезло уйти вовремя, бросив все, собрались в Новом Амстердаме. Фактически город был блокирован, войска директора, насчитывавшие вместе с ополчением не более 300–400 стволов, могли только достаточно эффективно защищать город, но не более того. Такая ситуация провоцировала панику, из города начали бежать, Кифта проклинали в лицо, на него даже совершили покушение, но неудачное, и директор, опасаясь разъярить людей до потери чувства самосохранения, не посмел казнить преступников, на что вообще-то имел полное право. Напротив, он попросил общину о поддержке и сформировал полномочный Совет Восьми, из отцов города, которые – во имя спасения сограждан либо, как помянутый Пауль Роозевелт, будучи с Кифтом в доле, – еще готовы были сотрудничать с человеком, устроившим Павонию.
Положение было аховое. Мириться индейцы не желали, они хотели мести. Ждать помощи из метрополии тоже не приходилось: власти Нидерландов не имели никакого отношения к Новому Амстердаму – формально частной фактории, – а ЧОПы владельца как раз в это время были заняты подавлением бунтов в Суринаме. Отказались помочь и могикане, и ирокезы, к которым Кифт, смирив гордыню, сплавал лично, они гарантировали только нейтралитет, да и то лишь в ответ на уважение и подарки. Оставалось только нанимать солдат, а следовательно, бить челом городам Новой Англии, которые вполне могли и не уважить просьбу конкурентов. Однако, опасаясь, что люди Пачама, вырезав «датчей», войдут во вкус и возьмутся за белых вообще, все-таки пошли навстречу. После чего посланцы Кифта обратились к лучшему из лучших специалистов – капитану Джону Андерхиллу. Тому самому, известному нам по Пекотской войне, в результате которой он, тогда еще лейтенант, заработал репутацию специалиста по индейцам высокого уровня. Деньги у голландцев были, – аж 25 000 гульденов (умопомрачительная сумма, собранная после введения чрезвычайного налога), и возражений не последовало: Андерхилл, подписав контракт, вскоре сформировал два отряда, 150 и 120 человек, а также группу следопытов-могикан. Теперь у Нового Амстердама появился шанс: капитан был человеком слова, людей выбирал добротных, снабжая их наилучшим снаряжением, да и сам по себе, опытный и талантливый, стоил роты. Во всяком случае, он хорошо понимал, что в войне, хотя бы и маневренной, обречен на поражение, а единственной стратагемой, обещающей успех, может быть только методика «выжженной земли», и в соответствии с этим действовал.
Сразу по прибытии на театр военных действий, Андерхилл фактически отстранил не посмевшего возражать Кифта от командования и, не обращая внимания на отряды противника, принялся методично опустошать земли племен, так или иначе участвовавших в войне или хотя бы сочувствовавших Пачаму. Сперва мелких, потом более сильных, ставя перед собой задачу не столько уничтожать людей, сколько уничтожать посевы и продовольствие, которое отправлял в голодающий Новый Амстердам. Манхэттен был зачищен быстро, затем пришла очередь Лонг-Айленда, обитатели которого, даже при том, что их воины, покинув Пачама, пришли на выручку, ничего противопоставить мушкетам и стали не смогли. В итоге Лонг-Айленд был полностью избавлен от населения, причем большую часть пленных голландцы демонстративно, под музыку и фейерверки, казнили на страх всем, кто не сложит оружия, а капитан, успокоив острова, переправился на материк, где атаковал поселки, используя «пекотский» опыт и не щадя никого. Это, безусловно, было очень жестоко, но зато и максимально эффективно: уяснив, что остаются без припасов на зиму, и видя, что белые не оставляют в живых никого, индейцы теряли боевой дух, все чаще задумываясь о мире, но Андерхилл требовал не переговоров, а полной капитуляции на условиях нанимателя. Что, в конце концов, и произошло: в 1645-м Пачам сгинул невесть куда, а изрядно поредевшие племена запросили мира, изъявив готовность платить дань голландцам.
Итак, Новый Амстердам был спасен, но карьера Кифта покатилась под откос: колония была разорена, даже богатые после выплаты «военного» налога стали бедными, и более того, на уплату жалованья наемникам ушли все запасы пушнины, собранные для Компании. Директора ненавидели, в Голландию одна за другой шли жалобы и требования отдать Кифта под суд за самоуправство и (что куда страшнее) казнокрадство, благо Роозевелт, который уезжать никуда не собирался, восстанавливая свою репутацию в общине, многое на эту тему рассказал, а защищать виновника убытков в Гааге никто не собирался. И летом 1648 года глава колонии стал «врио директора» с очень узкими полномочиями. А спустя год, по прибытии сменщика, отбыл в Голландию, имея все основания не ждать от встречи с Родиной ничего хорошего, вплоть до тюрьмы, а то и плахи, однако до Европы так и не добрался: по ошибке капитана его корабль сел на рифы у берегов Уэльса; большинство пассажиров, в том числе и пастор Нового Амстердама, намеревавшийся выступать обвинителем в суде над Кифтом, погибло, но среди 21 спасшегося оказались два ассистента экс-директора, позже заявившие, что «перед смертью минеер Кифт признал административные ошибки ». Кому достались сундуки мертвеца, не знаю, Новый же Амстердам, как известно, вскоре перешел под власть Англии и стал Нью-Йорком, – уже не точкой на карте крохотного Манхэттена, а полноценным городом, имеющим полную возможность принимать новых граждан на уютных, но безлюдных островах и даже кусочке побережья.
Ну что ж. Продолжаем разговор, медленно-медленно продвигаясь вслед за фронтиром…
Войны не хотел никто. Война была неизбежна. Число белых увеличивалось слишком быстро, они передвигали фронтир, строили города, – а это уже било по интересам даже самых лояльных племен. Не менее раздражала активность пуританских миссионеров, уводивших неофитов в особые «города молитвы», ослабляя и без того слабеющие племена. А белым было плевать. После отжима Нового Амстердама у минееров они замкнули на себя «особые отношения» голландцев с Лигой ирокезов, выигравшей первый этап «бобровых войн», и союз, тем более равноправный с ранее «добрыми друзьями». А вот земля была нужна. Очень нужна. Аж до «земельной лихорадки », как назвал эпидемию хвори, охватившую колонии, почтенный Роджер Уильямс, основатель Провиденса в Род-Айленде, изгнанный из Массачусетса за призыв обходиться с индейцами по справедливости, – и старому Массасойту, сашему вампаноагов, без которых первые «белые братья» хрен выжили бы, все это было понятно. Его племя обитало впритык к землям белых, и к его родовым угодьям их руки тянулись в первую очередь, но противиться этому он, некогда научивший плимутских поселенцев правильно сеять маис и табак, не мог. Ни словом, ибо его не слушали, ни, помня о судьбе пекотов, делом. Поэтому и отступал все дальше в леса, безропотно ставя закорючки под все новыми актами о продаже участков земли, а утешая себя тем, что товары, полученные взамен, все-таки очень полезны. И эту же покорную линию поведения завещал сыновьям, старшему, Вамсутте, ставшему сашемом, и Метакому, лет 30 от роду, перед смертью, в январе 1661 года, велев ехать в Плимут и заручиться поддержкой поселенцев. Что они и сделали, произведя на белых приятное впечатление и, судя по всему, крестившись, вернулись домой уже Александром и Филиппом, в статусе «королей» и «друзей Англии».
Вместе с тем что-то, видимо, плимутцам не понравилось. Всего год спустя в Плимуте заподозрили братьев в чем-то нехорошем, после чего отряд мушкетеров, явившись в Монтауп, «столицу» вампаноагов, арестовали Александра и увезли его в город белых. Там он, правда, блестяще оправдал себя, убедив совет и народ города в своей непреходящей дружбе, и получил разрешение ехать домой, но в путь тронулся уже тяжелобольным и по дороге скончался при крайне смутных обстоятельствах, а лекари, осмотревшие тело, предположили, что вождя могли отравить. Так это было или не так, уже никто не скажет, но племя, давно не считавшее англичан друзьями, поверив, заговорило о мести, и могло пролиться немало крови, не успокой сородичей Метаком, ставший отныне единственным «королем» вампаноагов. Он явно намерен был продолжать политику отца и в следующие девять лет держал курс на мир с Плимутом и другими колониями пуритан, уже объединившимися в Конфедерацию Новой Англии, по первому требованию уступая приглянувшиеся соседям участки. И так аж до момента, когда вопрос зашел о земле под городок Суонси, который белые собирались строить в самом сердце территории племени, и согласии с запретом на продажу земли кому угодно, кроме Плимута. Терпеть и дальше, тем паче при полном понимании той аксиомы, что белые не остановятся, было невозможно, и «король Филипп» – об этом практически ничего не известно, но логика событий говорит, что «да» – начал понемногу наводить контакты с вождями соседних племен, обеспокоенных не меньше. А то и больше, ибо если с вампаноагами, помня былое вась-вась, белые еще как-то церемонились, но всех прочих вообще уже за людей не считали.
Обсуждения тянулись медленно, муторно, год за годом. Все понимали, чем может кончиться война с белыми (только на юге Новой Англии их уже было 35 000, тогда как тех же вампаноагов вдесятеро меньше). Все сознавали, что рассчитывать на какой-то успех можно только в том случае, если выступить вместе. И все отдавали себе отчет в том, что война, если все же начнется, должна идти на уничтожение, чтобы выжившие «белые братья» сами бежали прочь. Такие решения с кондачка не принимаются; сашемы нипнуков, покумнуков и наррангасетов, в общем, склоняясь к решению о войне, продолжали размышлять, а тем временем кое-что (сеть информаторов и лазутчиков была развита) дошло и до англичан. Метакома вызывали на ковер в Плимут, он отнекивался, клялся в лояльности, его, – поскольку доказательств не было, – отпускали, затем вызывали снова. И наконец, летом 1671 года под прямым нажимом соседей Метком подписал с плимутцами Таутонский договор, обязавшись платить ежегодную «дань верности» – 100 фунтов, а кроме того, разоружить своих воинов и сдать в арсенал Плимута все мушкеты, купленные не у англичан. А поскольку оружие «король» сдавать не спешил, мотивируя тем, что воины не хотят и заставить их невозможно, 29 сентября, опять в Таутоне, ему пришлось подписать еще один договор, на сей раз признав себя «младшим братом губернатора и вассалом короля Англии ». То есть, по сути, присягу на верность и согласие на смертную казнь в случае измены.
Правда, нюансы англосаксонского правосудия Метакома, полагавшего что «Ваш губернатор – всего лишь обычный человек. Я буду говорить только с моим братом, королем Карлом Английским. Когда он прибудет, тогда и поговорим », волновали мало. Куда тревожнее было, что подозрения белых перерастали в уверенность, поскольку невнятные слухи начали подтверждать и люди, которым в Плимуте доверяли. В частности, крещеный вампаноаг Джон Сассамон, выучившийся на пастора и ставший «почти англичанином », некоторое время служивший секретарем и толмачом при «короле Филиппе», доносил о встречах вождя с коллегами и длительных переговорах без свидетелей, настаивая на том, что мятеж вот-вот начнется, прося дать ему охрану, поскольку «язычники» его собираются убить. А поскольку в Плимуте выкреста считали «человеком своим, сметливым, хитрым и надежным », к его мнению прислушивались. И когда однажды утром тело Сассамона нашли в проруби, за дело взялись всерьез, под пыткой выбив из местных индейцев показания на трех вампаноагов из охраны Метакома. Их разыскали, арестовали, судили и 8 июня повесили, на чем бы и делу конец, но один из смертников, упав с виселицы, – лопнула веревка, – решил, что умирать плохо, и заявил, что расскажет правду в обмен на то, что не повесят. Ему обещали, он признался в убийстве, заявив, что мокруху замутили по приказу шефа. После чего, – слово нужно держать! – был расстрелян, а Метаком, – известие до Маунтхопа дошло быстро, – немедленно приказал эвакуировать женщин с детьми на другой берег Наррангасетского залива и созвал воинов для совета, призвав «подданных» к войне и получив от них восторженное одобрение.
Такого в Плимуте все-таки не ожидали, в связи с чем попытались решить дело миром. Губернатор Уинслоу прислал письмо, уверяя в вечной дружбе и предлагая в посредники Джона Истона, вице-губернатора Род-Айленда, слывшего «другом индейцев», но остановить события или хотя бы притормозить их теперь, когда воины, откопав топор войны, рассеялись по местности, уже не предствлялось возможным: 18 июня несколько вампаноагов, ворвавшись в Суонси, принялись грабить дома. Затем индейцы отошли, но на следующий день вернулись и продолжили грабежи. Жители попытались организовать оборону, послали в Плимут гонца, а на рассвете 22 июня, наконец, пролилась кровь: некий юноша застрелил одного из вновь появившихся воинов. И всё. 23 июня индейцы снова атаковали Суонси, уже в полной боевой раскраске. Погибло одиннадцать человек, в том числе и тот самый парнишка. Но из Плимута уже шло ополчение, разоряя по пути поселки вампаноагов, и Метаком, сознавая, что прямого столкновения с наличными силами не выдержит, приказав воинам отходить на восток, в болота, сумел сперва оторваться, а затем, сделав хитрый маневр, и заманить в засаду отряд капитана Бена Чёрча. Плимутцы, как писал позже сам капитан, «уцелели лишь волею милостивого Господа, чудом отыскав несколько лодок ». И вот теперь, когда ни «королю», ни белым пути назад не было, все пошло в полную силу.
Используя небольшой запас времени, пока отряды белого ополчения из Плимута и Массачусетса стягивались к Суонси, Метаком развернул малую войну, атаковав крохотные фронтирные городки. В начале июля сгорели Таутон, Рехобот, Миддлборо, Дартмут, из жителей выжили только особо удачливые, уцелевшие бежали кто куда, но их перехватывали на тропах и убивали. Очередная попытка Чёрча прочесать болота, как и первая, провалилась: перехватив индейцев и навязав им бой, белые проиграли рукопашную и бежали, бросив семь или восемь «двухсотых», потери по тем временам очень большие, а воины Метакома исчезли бесследно, словно растворившись в воздухе; как указал Чёрч в отчете, «биться с ними невозможно, это все равно что драться с диким зверем в его логове, теперь я не жду добра». И правильно, что не ждал. Теперь, когда сила была предъявлена, к вампаноагам присоединились племена, с вождями которых много лет вел переговоры Метаком. Поднялись покамтуки, нипмуки, массачусеты, абенаки, пришли воины из нейтральных племен, в том числе и связанных договором с белыми, «королевская армия», – всего три сотни бойцов, – начала расти, Метакома видели везде одновременно, и в Массачусетсе, и в Коннектикуте, так что командование ополченцев не знало, куда разворачиваться. Фронтир горел, да уже и не только фронтир: индейские воины начали глубокие рейды на «белые» территории, пали укрепленные Брекфилд и Дорчестер, южнее Норфилда, попав в засаду потерпел поражение, потеряв более половины (27 человек) личного состава отряд капитана Бэра. А затем пришла осень, и ничего хорошего не случилось: инициатива по-прежнему была за Метакомом: начались набеги на Дирфилд и Хэдли, и горожане бежали, бросив все пожитки.
А затем, при попытке вывезти из Хэдли зерно, у Блуди-Брук основные силы мятежников – около 700 воинов – наголову разбили большой, почти в сотню стволов, отряд капитана Томаса Лотропа, и спешно брошенная на выручку подмога смогла спасти только семерых раненых солдат. После этого англичан на севере Коннектикута почти не осталось, и воины «короля», развернувшись на юг, разорили Хатфилд, Спрингфилд, Уэстфилд и Нортгемптон, жители которых едва успели укрыться в укрепленных фортах. Короче говоря, к концу октября «белая» Америка была в панике, зато Метаком уверился в своих силах настолько, что вывез ее из надежного убежища в подготовленный к зиме лагерь близ Хусика, на рубеже Массачусетса и Нью-Йорка. У него были все основания для оптимизма: «армия» неуклонно росла, кроме союзников, появлялись и воины заклятых врагов, могикан и ирокезов-мохавков, традиционных английских клиентов. В такой ситуации, конечно, был и минус, – громадное по меркам места и времени войско в 2000 бойцов требовало много припасов, а припасов было мало, а впереди маячила зима, но пока что, теплым октябрем, об этом не думалось. Думалось только о победе, которая казалась неизбежной, и на то имелись все основания: в ноябре на стороне короля наконец-то выступили могущественные наррангасеты, до тех пор державшие паузу, разве что позволяя семьям вампанаогов прятаться в своей хорошо укрепленной крепостце в болотах Род-Айленда.
Учитывая авторитет наррангасетов, на равных воевавших даже с ирокезами, это событие могло дать старт к всеобщему восстанию, чреватому, в самом деле, падением всех колоний и бегством на корабли. Поэтому власти Плимута, не медля ни дня, послали в землю наррангасетов армию не просто большую, но вообще невиданную, – 1000 солдат и несколько сотен союзных могикан. И 19 декабря, после отказа сашема Канончета «опозорить свою голову » выдачей женщин и детей, белые пошли на штурм форта, укрепленного гораздо лучше, чем обычные поселки краснокожих. По итогам, конечно, победили, но ценой, которую не привыкли платить: убив около 100 воинов и с тысячу женщин и детей, сами они «короля», как предполагалось, не изловили (его просто там не было), зато потеряли 70 человек убитыми на месте. Плюс около 150 ранеными, из которых по пути назад умерли около половины. Плюс огромные запасы продовольствия, хранившиеся в амбарах крепости, сгорели дотла, да к тому же еще и сашем Канончет, прорвав окружение, увел в поле полтысячи бойцов, которым теперь было за что и кому мстить. А сам «король» тем временем вел вампаноагов на запад, в землю мохавков, надеясь зазимовать там и за зимовку убедить ирокезских вождей, что когда-нибудь белые возьмутся и за них. И надо сказать, гостя, овеянного славой, не отказались выслушать, в связи с чем Эдмунд Андрос, губернатор Нью-Йорка, лично помчался в зимовья мохавков умолять сашемов не слушать доводы мятежника. По сути, эта миссия решала, быть Новой Англии или не быть: ирокезы очень плотно и выгодно сотрудничали с англичанами, но их сашемы тоже видели, что происходит, правильно понимали обстановку и не могли не задумываться о будущем, а позиция Лиги в то время – до XVIII века было еще далеко – решала всё.
Однако не срослось. Никаких деталей неизвестно, но вскоре близ зимовья вампаноагов при очень загадочных обстоятельствах погибли несколько авторитетных мохавков, возвращавшихся от Метакома. Далее последовала череда интриг и подкупов, в итоге которой ирокезы отказали «королю» в поддержке и, более того, под угрозой нападения потребовали покинуть земли Нью-Йорка и очистить Хусик. Что тот и вынужден был сделать, но бегство его, что называется, казалось нашествием. Уйдя в долину Коннектикута, на границу Массачусетса и Вермонта, и соединившись с наррангасетами, «королевская армия» приступила к зимней войне, разоряя и сжигая городки белых на юге Новой Англии, а по ходу и громя крупные соединения врага. В конце февраля наррангасеты в открытом бою вообще уничтожили одну из колонн ополченцев, убив более 130 солдат противника. Неудивительно, что в ставку Метакома опять потянулись охочие до войны люди, и март стал для белых не менее печальным, нежели июль. Индейцы действовали повсюду, они вновь атаковали Реобот в Массачусетсе и Провиденс в Род-Айленде, а 26 марта дали белым сразу несколько сражений в разных местах, разорив, в частности, Лонгмидоу и Мальборо. Вот только фатально не хватало припасов, амбары затронутых войной городов были пусты, а гарнизоны Дирфилда и Нортфилда, где можно было разжиться маисом, были настороже и взять не удалось. В такой ситуации Канончет отправился в родные места, на Род-Айленд, пообещав Метакому привезти припасы из тайных хранилищ, и слово сдержал бы, но на обратном пути, отягощенный огромным обозом, был перехвачен могиканами, выдан англичанам, возвращен теми своим кровным врагам и погиб. И это, – не столько смерть храброго воина, сколько потеря обоза, – стало началом конца для «короля Филиппа»
На взгляд обычного человека все было наоборот: Метаком с основными силами отошел к горе Вачусет, построил очень хорошо укрепленный лагерь и оттуда по-прежнему координировал действия своих отрядов, в основном очень успешные. Но так лишь казалось. Племена уже выдыхались. В отличие от белых, запасы пищи и пороха которых брались неизвестно откуда и казались неисчерпаемыми, у краснокожих припасов не было, не было возможности и вернуться на поля, дичь в охотничьих угодьях разбежалась. Так что кормить большое войско оказалось невозможно, а распустить его на поиски прокорма мелкими группами означало отказаться от штурма городов, где припасы были. Но и распускать тоже не получалось: голод становился все сильнее, и в такой ситуации «короля», при всем уважении, уже не очень-то и слушали. Кое-кто, отчаявшись, бросал все и уходил туда, где, как казалось, есть возможность укрыться от мести колонистов, под защиту могикан и мохавков, кое-кто побежал еще дальше, иные решились идти сдаваться на милость врага, и все это позволило англичанам наконец-то перехватить инициативу. В мае 1676 года отряд капитана Уильяма Тёрнера разгромил покамтуков, индейцев-ремесленников, ушедших из ставки Метакома на вольные хлеба, но все еще верных союзу с «королем». Погибло несколько сотен воинов, а главное, оружейные мастерские и кузницы. Правда, отходя, белые понесли большие потери, но индейцев пало вдесятеро больше, и такая ситуация, еще недавно немыслимая, быстро становилась тенденцией. А с каждым поражением боевой дух и вера в верховного вождя падали, и в конце концов, хотя война продолжалась, союз племен перестал существовать. Примерно с мая 1676 года единого войска не существовало; теперь каждый сражался сам за себя.
Главной задачей колонистов в это время стало уничтожение Метакома, ушедшего с остатками вампаноагов в отцовскую землю, на юго-восток Массачусетса, надеясь, что болота опять спасут. Но белые – сытые, прекрасно снабженные, постоянно получающие подкрепления, – шли по его следам, отлавливая отставших воинов и отправляя их в Плимут для продажи на Антилы. 20 июля капитан Чёрч, тот самый, разбил вампаноагов близ Бриджуотера. Самому сашему удалось вырваться из окружения, но в бою погибло около двухсот воинов, то есть, по сути, все «королевское войско». 1 августа солдаты Чёрча почти без боя захватили родной поселок Метакома, вновь упустив самого вождя, но взяв в плен его жену Вутонекануске и девятилетнего сына, которых сперва хотели было казнить, но, посовещавшись, пощадили и продали в рабство в Вест-Индию, поставив цену в один фунт за каждого. 5 августа в плен к англичанам попалась «вдовствующая королева», супруга покойного «короля» Александра, которую «король» Филипп очень любил. Она не имела к войне никакого отношения, и тем не менее, колонисты судили ее, обезглавили и выставили голову на шесте у околицы Таутона. Согласно преданию, узнав о судьбе родственников, Метаком сказал: «Мое сердце разбито. Мне больше незачем жить. Пора », и приказав воинам, еще остававшимся при нем, уходить, с кучкой самых верных двинулся в окрестности разоренного дотла Маунтхопа, где на рассвете 12 августа и был обнаружен солдатами капитана Чёрча, приведенными вампаноагом, пожелавшим такой ценой выкупить проданную в рабство семью.
Все дальнейшее – очень просто, без патетики. Метаком даже не выставил часовых, он просто дремал у костра, закутавшись в плед, и ждал смерти. Первым выстрелом его и убили, а сделал это индеец Джон Альдерман, лучший стрелок Чёрча, и капитан, под смех ополченцев пнув ногой труп, со словами «Иди в ад, жалкое, голое и грязное животное», приказал рассечь тело на части. Альдерман, получив в награду лучшие куски Метакома, руку оставил себе на память, а голову продал властям Плимута; эта голова 25 лет украшала въезд в город. И осталось только подводить итоги. А итоги впечатляли. Из примерно 15 тысяч аборигенов Новой Англии выжило менее трети. Вампаноаги, наррангасеты и нипмуки фактически перестали существовать, покамтуков просто не стало, да и могикан, казалось бы, союзников, по итогам, – просто на всякий случай, – нежно зажали так, что они предпочли бежать к Великим Озерам. Потери колонистов вполне сравнимы: почти 700 комбатантов (каждый пятый поселенец, годный к военной службе) и от 5 до 9 (данные разнятся) гражданских, погибших при атаках индейцев на 92 поселения, 13 из которых исчезли с лица земли. Впрочем, в отличие от красных, белые восполнили утраты быстро, и фронтир вновь пополз, подминая новые земли. Правда, за пределами Новой Англии, на Западе и Северо-Западе обитали люди не чета мелким племенам Залива, но теперь, справившись с «королем Филиппом», поселенцы видели цель и верили в себя…
Поскольку все дальнейшее, о чем пойдет речь, неразрывно связано с борьбой Льва и Лилии на земле Нового Света, прежде всего уточним. В отличие от сухих, предельно практичных британских переселенцев, аборигенов рассматривавших как досадную помеху, французы – при всем том, что в Африке и Азии с туземцами не церемонились, – с красными людьми общий язык нашли. Причины на то были всякие, как объективные (галлов было немного, и в новых землях под заселение они не нуждались, интересуясь в основном пушниной), так и субъективные: освоение Французской Америки курировали иезуиты, причем не простые, а из последователей фра Джованни Баймонте, автора теории «равенства через братство ». То есть, в отличие от пуритан и прочих еретиков, «черные мантии» не лезли в душу с поучениями и не смотрели свысока, а селились в вигвамах и, ни к чему не подталкивая, старались понять мысли, чувства и привычки своих собеседников, принимая их как есть, готовя к «просветлению».
Такая ситуация, естественно, очень злила конкурентов, пытавшихся объяснять разницу понятным им образом. «Вместо того, чтобы просвещать индейцев , – писал британский современник, – эти монахи совращали их умы. Вместо любви, миру и доброте, как подобает истинным провозвестникам слова Божьего, они учили их черной ненависти ко всему английскому. Скоро сограждане наши осознают истинную сущность недавнего Квебекского акта, и дай Боже прийти тому времени, когда Британия прогонит этих черных квакающих жаб прочь из Канады, к их дражайшему папе римскому », и это еще мягко. Но, как бы там ни было, оттава, чиппева, потаватоми, многочисленные алгонкинские племена и вообще индейцы нынешней Канады, а также севера нынешних США – на тот момент спорных районов, – столкнувшись в XVII веке с французами, очень быстро и тесно с ними сошлись. И потом ориентации уже не меняли, во всех конфликтах выступая в поддержку Лилий. Хотя, если уж на то пошло, особого выбора у них не было: Лев сделал ставку на ирокезов.
Важное отступление. История Лиги Пяти, прозванных «римлянами Нового Света», сама по себе захватывающе интересна, но, если рассматривать всерьез, никаких сил не хватит. Да и не вполне по теме. Потому постараюсь излагать максимально кратко. Еще в XVI веке пять племен, обитавших у озера Онтарио, заключив союз, выдержавший проверку столетиями, начали активную внешнюю экспансию, развивавшуюся очень успешно. Иные из племен, чьи земли ирокезам нравились, погибали, иным приходилось бежать, а некоторые зачислялись в вассалы-данники. Правда, при проявлении должной доблести в войнах, вассал мог выслужиться в «настоящие ирокезы». Причин на то было много – в том числе и тщательно продуманная, в рамках психологической войны жестокость, и особая, аж с младенчества подготовка, – но не о том речь, главное, что остановить их долгое время не мог никто. Кроме разве что мощной Лиги Семнадцати, – союза оджибве, – столкнувшись с которой при продвижении на восток (те как раз шли навстречу), ирокезы сочли за благо развернуть вектор экспансии на запад, где в 1609-м столкнулись с французами, проиграли и запомнили эту обиду, а затем вышли на границу английской, голландской и шведской (какое-то время была и такая) зон влияния, оказавшись перед нежданной необходимостью, скажем так, политически определяться, причем не на один раз, а на десятилетия вперед.
И вот тут самое время сказать пару слов, – увы, тоже очень кратко, – о не раз уже помянутых в предыдущих главах «бобровых войнах».
Дело в том, что появление на континенте белых людей принципиально изменило экономические основы жизни племен. Как ни обдирали поселенцы индейцев, сами индейцы считали обмен эквивалентным, поскольку ни у кого больше европейских товаров не было, а товары эти вождям очень нравились. А коль скоро в обмен пришельцы интересовались пушниной, пушнина (в первую очередь бобры) и стала определяющей ценностью. Можно даже сказать, всеобщим эквивалентом. И естественно, за пушнину начали драться, стараясь отбить «бобровые» места или, еще лучше, покорить их жителей, перехватив на себя роль посредников. Этим активно занимались не только ирокезы, но именно у ирокезов это получалось лучше всего, – и самыми удобными партнерами для них в первое время стали голландцы, жившие далеко от зоны влияния Лиги и землей, в принципе, не интересующиеся. А потому, в отличие от англичан, мушкетов соседним племенам по понятным причинам не продававших, и французов, совершенно не нуждавшихся в дополнительных дилерах, охотно и в любых (хватало бы шкур!) объемах поставлявшие ирокезам огнестрел. А ирокезы, получая «абсолютное оружие», в свою очередь, использовали его для подчинения новых вассалов, в том числе гуронов и алгонкинских племен, друживших с французами. Которые, опять же в свою очередь, не могли не поддержать своих поставщиков. Тем паче опекаемых заботливыми кюре.
В общем, порвав по ходу движения к побережью «проанглийских» могикан и завязав взаимовыгодную торговлю со сменившими датчей англичанами, ирокезы начали выдвигаться на северо-запад, – и началось. Гуроны и прочие запросили Лилию насчет «огненных палок», кюре походатайствовали, Лилия не отказала, в ответ на что голландцы, а за ними и англичане открыли «военторг» нараспашку, после чего война в лесах стала нормой жизни, смерть – повседневностью, и было так аж до 1649 года, когда, сломавшись, побежали к побережью гуроны. А вслед за ними попятились к морю и все остальные племена, в связи с чем под угрозой оказались все французские достижения на континенте, – и попытки как-то найти общий язык с «римлянами» успеха не имели. Лиге нужно было или все, или ничего. Поэтому в 1665-м французы вписались в конфликт открыто, случился знаменитый «двухлетний рейд» Карьиньян-Сальерского полка, показавший ирокезам, что не только они круче всех на хуторе, в результате чего спустя два года, в 1667-м, Лига согласилась заключить мир, худо-бедно длившийся аж 13 лет. Франция исправно получала пушнину, кюре охмуряли, а влияние Лилии дотянулось аж до самого Мичигана, где на озере возникли прикрытые небольшими фортами городки, заселенные колонистами, которые, – хотя и не в английских масштабах, – решились сменить континент. Ирокезы же, безмерно оскорбленные неудачей, приводили в порядок свои дела, готовясь рано или поздно взять реванш. В частности, вместо системы свирепого гнета, практиковавшейся ранее, побежденные племена были включены в т. н. «Договорную цепь », своего рода «табель о рангах», гарантирующую всем вассалам права, определенные их статусом в «цепи», возможность этот статус повышать и другие преференции.
Дальнейшее, надеюсь, понятно. Опуская подробности мелких, но все более частых лесных стычек, перераставших в кровавые сражения, зафиксируем: в начале 70-х ирокезы проявили себя так, что даже французы, жившие на фронтире, перестали чувствовать себя в безопасности. К тому же, поддержав англичан в «войне короля Филиппа», ирокезы выговорили взамен серьезное повышение оптовых цен на меха, на что англичане дали согласие, но при том условии, что Лига станет монопольным поставщиком «мягкой рухляди». Это было вполне здраво, ибо, в противном случае, в Европе пушнину стали бы покупать не у англичан, а у французов, поэтому ирокезы перестали делать вид, что соблюдают мир, а жаны с жаками начали укреплять форты и тренировать незадолго до того созданное ополчение. Параллельно усилиями «черных мантий», не боявшихся леса и бойко болтавших на всех экзотических языках, формируя «красный альянс» из старых союзников и племен, бежавших под защиту их пушек из местностей, покоренных пошедшей в новое наступление Лигой. И хотя поначалу далеко не все шло гладко, в 1648-м, когда нашествие ирокезов разбилось о стены Форт-Луи, положение на фронтах начало меняться. Хотя и очень медленно, поскольку в исторически сложившийся пасьянс легла новая карта: европейские терки, – впервые, не считая эпизода с отжимом у датчей Нового Амстердама, – перекинулись в Новый Свет, получив в истории имя «Война короля Вильгельма ».
И опять-таки, не будем вдаваться в детали «Славной революции» в Англии, на век с лишним вперед сделавшей Лондон и Париж заклятыми врагами. С нас вполне достаточно знать, что к 1688-му на границе британских и французских колоний и без того было крайне неспокойно. Поскольку где чья территория, никто в точности не знал, мелкие, а временами и крупные драчки на меже шли вовсю, вызывая дипломатические обострения на Старом Континенте, а в 1689-м, когда до племен, опекаемых отцами-иезуитами, дошло, что английский сашем обидел друга французского сашема, несколько сотен красных франкофилов во главе с лесным сашемом по имени Пьяный Медведь ака маркиз Жан-Винсен д’Аббади де Сан-Кастин ворвались в английские пределы, грабя, убивая и уводя в плен поселенцев. В ответ Бенджамин Чёрч, победитель «короля Филиппа», уже полковник, разорил сопредельные французские территории, попросив друзей-ирокезов помочь, и телега покатилась с горы. Ирокезы атаковали французов и их местных союзников, французы не оставались в долгу, англичане побили французов при Порт-Рояле, но получили сдачи при Квебеке, после чего откатились за фронтир и притихли, а пожинать плоды пришлось ирокезам, которых дружно ненавидели все, кто не входил в Лигу, вне зависимости от цвета кожи. В 1696-м, не получив помощи от англичан, хотя просили едва ли не на коленях, ирокезы, – впервые со времен войны с оджибве, – выяснили, как гадко пахнет дым от собственных, а не чьих-то горящих поселков, вслед за чем попытались мстить, даже не глядя на окончание «белой войны». Однако силы были слишком несопоставимы: Лига могла победить любое из племен один на один, Лига, подтянув силы, справилась бы и с «красным альянсом», но уже с французами Лига вынуждена была играть осторожно, а против союза Лилии с красными людьми, – учитывая к тому же эпидемии и падение цен на меха, – вообще не имела шансов.
Впрочем, Лилии постоянные налеты ослабевших, но невероятно злобных соседей тоже надоели, в связи с чем стороны начали осторожно наводить мосты, и 4 августа 1701 года губернатор Новой Франции, как участник-гарант, и 1200 сашемов, представлявших около 300 кланов, подписали т. н. Великий Монреальский мир, поставивший точку на почти столетней резне, а заодно и на «бобровых войнах». Согласно договору, ирокезы отказались от вмешательства в разборки между Лилией и Львом, а также от претензий к племенам, союзным Франции, а галлы, получив право арбитража в конфликтах между подписантами, обязывались соблюдать объективность и «строго наказывать» нарушителей конвенции, даже если эти нарушители окажутся не ирокезами. Реально такой исход был, конечно, поражением Лиги и началом ее заката. Отказавшись от экспансии к побережью, «римляне лесов» развернулись на юг, в сторону оджибве, с которыми не любили иметь дело, а потому были вынуждены искать поддержку у англичан, из равноправных партнеров, способных играть собственные игры, превращаясь в вассалов, с мнением которых «белые братья» считались все меньше. Впрочем, поскольку на раскладах в глубине континента, куда белые еще не проникли, такие перемены не сказывались, сашемов Лиги это мало беспокоило. Они не были глупцами и все понимали, но планировали использовать передышку, длинную, обстоятельную (активных действий на западном фронте ирокезы не вели аж 15 лет, даже когда англичане просили), для переформатирования «Договорной цепи», пусть даже ценой превращения Лиги Пяти из абсолютного гегемона, как ранее, в первого среди равных. И следует отметить, преуспели.
А далее… Далее начинается XVIII век, по ходу которого грызня в Европе приобрела характер мировой войны, а «вечные мирные договоры» были, по сути, – подобно Версалю-1918, – перемириями, и аборигены Америки в этом эпосе, по сути, всего лишь расходный материал. Храбрый, очень полезный, в абсолютном большинстве и в «Войне королевы Анны » (1712–1714), и в «Войне отца Рале » (1722–1725), и в «Войне короля Георга » (1745–1747) стоявший за Лилию, но неизменно пролетавший на мизерах. Окончательный итог битвы за континент определила «Забытая война ». Отголосок Семилетней, чаще именуемая «франко-индейской », ибо в противостоянии англичанам под белым знаменем Бурбонов объединились все красные люди. Кроме, конечно, накрепко привязанных к бриттам ирокезов. Шла она с переменным успехом, но, в конце концов, 10 февраля 1763 года, в соответствии с Парижским миром, Новая Франция перестала существовать, став британской Канадой. Французы-католики, на основании Акта о Квебеке, получили все права подданных Его Величества, включая (в отличие, скажем, от ирландцев) свободу вероисповедания, а поредевшие индейские племена Севера – королевские гарантии, что обижать их никто не будет. И к слову, если и были обмануты, то не сильно, что, впрочем, не очень удивительно, ибо, в отличие от колонистов, Лондон, давши слово и не очень нуждаясь в его нарушении, старался исполнять.
Формально же более всех, как ни странно, выиграли племена фронтира: не тратить деньги на что угодно, кроме завоевания Индии, парламент Англии издал серию биллей, определивших еще не вписанных в цивилизацию индейцев «суверенными нациями» и строго запрещавших жителям колоний занимать земли за грядой Аппалачей. И это было одним из фитильков будущего взрыва. Если раньше аппетиты колонистов, как старожилов, так и понаехавших, в какой-то степени усмиряло присутствие французов, то теперь, когда французов не стало, запрет на расширение не мог не вызвать бурю как в верхах, так и в низах. И в этой буре – а тем паче, после, – «суверенным нациям» предстояло иметь дело с куда более страшным врагом, нежели англичане, французы и ирокезы, вместе взятые. Но об этом, разумеется, никто еще не мог и догадываться.
Предельно кратко описав в предыдущей главе борьбу Льва и Лилии за контроль над Северной Америкой, завершившуюся поражением Парижа, я преднамеренно не касался событий, происходивших на «несуществующем» фронте военных действий, к западу от формального фронтира. А там, в зоне Великих Озер и долины реки Огайо, все было никак не проще, чем на фронтах, официально признанных…
Формально не входящие ни в Новую Францию, ни в Новую Англию, ни в будущий Диксиленд тучные и густонаселенные земли тоже не были островком мира: на долину претендовали и ирокезы, незадолго до того подчинившие местных, и французы по праву первооткрывателя, и англичане, как сюзерены Лиги. Однако реально вольные племена – сенека, виандоты, оттава, минги, шауни – сами решали, кого любить. Сотрудничать с бриттами было выгоднее, зато французы вели себя с индейцами как с равными. Вот и выбирай. Поэтому ситуация висела в шатком равновесии аж до «Забытой войны», начатой колонистами без позволения Лондона, по ходу которой англичане пережили немало пощечин, – в том числе разгром генерала Брэддока, после которого впервые прозвучало имя Понтиака, сашема оттава. И тем не менее в итоге знамя Лилии перестало развеваться над фортами Края Озер, самым сильным из которых считался Детройт. Но если французы, проиграв в 1760-м, ушли, то их индейским союзникам уходить было некуда, а ни складывать оружия, ни признавать власть британских колонистов они не собирались.
Победителей это тревожило. В колониях накопилась критическая масса народа, стоящего на низком старте, но начинать переселение в условиях, когда большие и очень злые племена скалились, казалось немыслимым. Во всяком случае, на взгляд Уильяма Джонсона, королевского агента по делам индейцев, человека разумного, дипломата умелого, имеющего массу побратимов среди ирокезов. Он требовал взять на вооружение французский опыт, «приручая любовью», однако решающим было мнение генерала Джеффри Амхерста, главнокома короны в Америке, блестящего военного, но полного нуля в политике, убежденного, что раз французы побеждены, то побеждены и красные. А значит, нечего с дикарями панькаться. И вообще, всякие «подарки» вождям следует исключить, как унизительный для чести Англии «подкуп», наводя порядок в новых владениях самыми суровыми методами. Плюс, раз армии нужны деньги, распорядился повысить цены на самые ходкие товары, без которых западные племена уже не могли обходиться: боеприпасы, табак и ром. Итог ясен. Племена, уже перешедшие на огнестрел (как делать наконечники и как стрелять из лука, они забыли), встали на уши. У факторий собирались толпы с охапками шкур, скупщики повышали цену на припасы, хуже того, в окрестностях торговых точек исчезла дичь, и над долиной Огайо нависла угроза голода. Амхерст же, до кучи, надумал еще и раздавать участки «ничьих » (то есть индейских) земель в качестве призов наиболее отличившимся офицерам своих подразделений.
Узнав об этом от шпионов, м-р Джонсон сделал все, чтобы предотвратить взрыв. После подавления небольшого мятежа чероки, он, посоветовав Амхерсту усилить гарнизоны, но не зверствовать, в 1761-м пригласил в Детройт бывших «братьев Лилии», красиво их принял, посулил добиться отмены идиотской инициативы с «премиями», – и слово сдержал: Лондон аннулировал генеральскую затею, – а также приказал понизить цены на самые необходимые товары, после чего обстановка слегка разрядилась. Но именно что слегка. Жизнь при англичанах оказалась тяжелой, к тому же унизительной, а поскольку теоретически Лев и Лилия все еще воевали, ситуацию «Братья Лилии» рассматривали как сугубо временную. К тому же летом 1762 года случилась жестокая засуха, а вслед за ней эпидемия оспы и голодная зима. И коль скоро при французах такого не случалось, сашемы логично рассудили: беду принесли англичане, не выгнав которых народы Края Озер просто вымрут «женской смертью ». Да тут еще появился пророк, именовавший себя Неолин – Просветленный, – звавший племена объединяться и бороться с И-Та-Т-Ла (злыми духами) за возвращение И-На-Н-Ла (добрых духов), которые, увидев, что по ним скучают, обязательно вернутся. Конкретно суть учения неизвестна, но, похоже, возглашал Неолин причудливую смесь родимых культов с католичеством, был очень харизматичен, к тому же и делавар, а делавары считались «праотцами» народов Края Озер. Правда, сам Просветленный стать вождем бунта не мог – военного авторитета у него не было от слова совсем, – но у него было немало адептов, а среди них тот самый Понтиак, сашем детройтских оттава, слывший непобедимым. А к тому же еще и глава «Союза Метаи», тайного общества, объединявшего самых уважаемых шаманов Края. Он уважал Лилию, имел чин полковника и побратимов среди французов, а главное, зная о судьбе краснокожих братьев в английских колониях, очень не хотел такой судьбы для своего племени.
Короче, лидер был из таких, с которыми не спорят. Еще за год до выступления он объездил сотни поселков, а в зиму с 1762 на 1763-й послал гонцов с «вампумами войны» ко всем племенам долины Огайо, Великих Озер и даже еще дальше, разъясняя, что И-Та-Т-Ла совсем перестали видеть берега и «мычащий станет подобен корове ». Гонцов слушали, и никто не ответил отказом, но англичане, хотя совсем уж в безвестности не остались, – масштаб заговора исключал полную тайну, – опасность недооценили. Амхерст разве что усилил гарнизон Детройта, – а между тем, из 8000 его солдат около половины стояло гарнизонами в Канаде, примерно 2000 – на Крайнем Севере и где-то 3000 квартировало в колониях. Таким образом, в Краю Озер несло службу не более полутысячи «красных мундиров», а к Детройту уже к середине весны 1763 года стеклось более 3000 воинов. Так что 27 мая совет сашемов принял решение откопать топор войны, а 1 мая, навестив форт с «дружеским визитом», Понтиак дал сигнал к выступлению. «Самое важное для нас, братья , – заявил он, – это искоренить на нашей земле людей, стремящихся уничтожить нас, этих псов, этих злых духов, одетых в красные шкуры. Вы так же, как и я, видите, что мы больше не можем удовлетворять наши потребности в самом необходимом, как это было при наших братьях, французах. Поэтому, братья мои, мы должны поклясться уничтожить наших врагов сейчас же, без промедлений. Ничто не может остановить нас. Их мало, и мы справимся с ними, а кто умрет, умрет мужской смертью ». И…
И словно лавина накрыла огромный край, сметая всё. Всего за несколько дней пали 9 из дюжины фортов, устояли только Детройт, который взял на себя сам Понтиак (захват с ходу не удался), Ниагара и Питт, но они были осаждены и блокированы. Война перекинулась в Пенсильванию, где индейцы успели вырезать 600 человек, прежде чем Уильям Джонсон привел на выручку бригаду наемников-ирокезов. А по Краю Озер рыскали летучие отряды, обходя стороной фермы французов, англичан же без всякой жалости убивая. Причем мужчин поголовно, а вот судьбы женщин и детей складывались по-разному. Ибо на призыв Понтиака явились не только местные воины, привыкшие к белым людям, но и люди издалека, которых сами народы Края Озер считали дикарями, в том числе и не чуравшиеся каннибализма. Да ведь и сам Неолин указал, что И-Та-Т-Ла пощаде не подлежат. Вот, – случалось, чего уж там, – и «рубили англичан в куски и лакали их кровь, как дикие звери », хотя сам Понтиак такие методики не одобрял и даже, если оказывался рядом, старался пресекать.
Впрочем, гуманизм гуманизмом, а взять Детройт было необходимо, и сашем предпринимал для этого все возможные меры, требуя безоговорочной сдачи. Однако тщетно. Его слово в Краю Озер, в общем, считалось твердым, но… Но гарнизон уже знал о судьбе подкрепления, шедшего из форта Ниагара и попавшего в засаду. «Каково каждый день слышать, что дикари с синими лицами убивают, свежуют и жарят наших товарищей? – писал в дневнике один из офицеров. – Каково видеть изуродованные трупы, плывущие вниз по реке? А м-р Паули, который чудом спасся из их лап, рассказывал, что видел у одного из них кисет из кожи капитана Робертсона. Если вождь думает, что сможет обуздать синелицых демонов, то он глупец ». Короче, – поскольку Понтиак не мог гарантировать безопасность, – гарнизоны устоявших фортов готовы были стоять насмерть, лишь бы не столб пыток.
И вновь, как прежде, не стану перечислять, – все равно не перечислить, – десятки стычек, и боев, и серьезных сражений типа битвы у Кровавого Ручья, где была разбита колонна войск, шедших на помощь Детройту. Все это есть в умных книгах, разыскать которые под силу любому. А о степени взаимного ожесточения лучше всего говорит знаменитая история с «бактериологическим оружием», которую американские историки, стесняясь, стараются если и не отрицать (невозможно!), то хотя бы «минимизировать»: дескать, ничего такого не было, разве что разговорчики на тему. Что неправда, и документы есть. 29 июня, адресуясь полковнику Генри Буке, готовящемуся идти к форту Питт, где к тому времени появилась оспа, генерал Амхерст писал: «Если возможно забросить болезнь к мятежникам, это необходимо сделать, их следует ослабить любой ценой ». Ответ пришел через две недели: «Я попробую заразить этих ублюдков, подбросив им одеяла, и постараюсь не заразиться сам », на что командующий с солдатской прямотой реагирует: «Прекрасная мысль! Отличный метод, как и все, что поможет искоренить эту отвратительную расу ».
Впрочем, пока шла переписка, командир гарнизона, капитан Эквер, сам, по собственной инициативе, вызвал на переговоры осаждающих, ни о чем не договорившись, но «подарив им, к их великой радости, два красивых пледа и кружевной носовой платок, смоченные гноем оспенных язв». План оправдал себя, вскоре в Краю Озер вспыхнула эпидемия, выкосившая десяток племен, – в том числе не пожелавших участвовать в войне, – и утихшая только к зиме. Оружие тоже делало свое дело: белые, понемногу стягивая войска отовсюду, откуда только было можно, применяли уже не тактику «удара пятерней», но медленную, зато куда более эффективную методику «кулака». И в августе 1763 года 460 «красных мундиров» во главе с помянутым выше полковником Буке, пробившись через цепь индейских засад и заслонов, деблокировав форт Питт, вынудили красных отступить, – что было далеко не победой, но воодушевляющим успехом.
Тем временем в ставке Понтиака дела тоже не ладились. Правда, вопрос с недостатком припасов решили, реквизируя излишки у фермеров-французов, причем, что интересно, взамен выдавались «расписки» на бересте: сашем брал на себя обязательство после войны возместить убытки (и, кстати, слово сдержал). Тем не менее взять Детройт не получалось, а гонец, посланный к французам, в форт Де-Шартрез, привез лишь немного пороха, слова благодарности и сообщение, что в Париже подписан мир, так что гарнизон поддержать не может, а советует договариваться. Это было сильным ударом, ситуацию следовало осмыслить, а потому 31 октября, встретившись с майором Глендуином, комендантом Детройта, Понтиак заключил с ним перемирие «до первой травы», снял осаду и увел воинов зимовать в родные угодья оттава.
Кампания как-то сама собой выдохлась. Все хотели передышки, а у белых к тому же были все основания выжидать. Время работало на них: в Лондоне, изучив ситуацию, сместили Амхерста, а новый командующий, генерал Томас Гейдж, вполне разделял взгляды м-ра Джонсона. Торговлю с индейцами всем, что им было нужно, восстановили в полном объеме, цены снизили, в поселениях зачитали Королевскую Прокламацию: отныне колонистам «категорически и навсегда » запрещалось пересекать Аппалачи и занимать земли племен, готовых жить в мире с Британией. Иными словами, мятежники получили все, чего хотели, а поскольку сами И-На-Н-Ла подтвердили, что вынуждены уйти, сражаться стало как бы и не за что. В связи с чем некоторые сашемы уже осенью 1763 года предложили Длинным Ножам выкурить трубку мира.
Зима проплыла относительно тихо, а весной ситуация изменилась: налеты продолжались, кровь лилась, но «доброго» переговорщика м-ра Джонсона теперь убедительно подкрепляли штыки «злых» полковников Буке и Брэдстрита, так что в конце июля – начале августа представители 22 племен, собравшись, объявили о выходе из войны. 23 августа их поддержали еще 13 сашемов, 7 сентября «оговорочную капитуляцию» подписали остальные народы Края Озер, кроме нескольких, особо преданных Понтиаку. А в ноябре, после жестокой карательной экспедиции, в Кошоктоне признали себя подданными Сашема Длинных Ножей и самые упорные: делавары и шауни.
Война завершилась. Правда, оставался еще Понтиак, но он был один. И англичане изо всех сил, через дружественных сашемов и побратима Луи Сен-Анжа, предлагали встретиться, давая все гарантии безопасности. Даже не замышляя никакого коварства: Понтиак, признавший реалии, был им гораздо важнее мертвого Понтиака. Встреча состоялась летом 1765 года.
Вождь встретился с представителем Гейджа, обещал подумать, в октябре, прибыв в Детройт, одобрил Прокламацию, заявил о готовности «закопать топор войны». А спустя еще некоторое время, в июле 1766 года, – аж в Нью-Йорке, где ему устроили пышный прием, – после переговоров с м-ром Джонсоном, дал, наконец, клятву никогда больше не воевать с англичанами. Теперь, наконец, сложили оружие и оттава, а немногие «непримиримые» ушли за Миссисипи, отныне ставшую границей Земель Короля.
Провал восстания больно ударил по престижу Понтиака. По обычаю, вождей, проигравших войну, жестоко высмеивали, а терпеть ему гордость не позволяла, – и сашем, покинув родные места, скрылся в глушь, пережидая «год насмешек». Но англичане тревожились. Поводы были. Лютое недовольство колонистов запретом на заселение Огайо уже в 1768-м вынудило власти смягчить запрет, разрешив ирокезам продавать земли. И в край пошла волна белых, что было воспринято племенами как нарушение «вечного согласия ». Тяжело стало и оттава: им британцы мстили особо циничным образом, отказавшись от их услуг в торговле с оджибве, что повергло недавно богатое племя в нищету, и по Краю Озер пошли сокрушенные разговоры.
Зря мы так с Понтиаком, шушукались сашемы, сами же заключили мир раньше, и ежели он опять возьмется за дело, глядишь, Длинных Ножей опять выйдет припугнуть. В улус Понтиака зачастили ходоки с дарами, вождь, ничего конкретно не отвечая, принимал извинения, англичане беспокоились все больше, и в конце концов, в апреле 1769 года, когда, гостя у своего друга Сен-Анжа, служащего уже испанцам, сашем зашел в паб некоего Вильямсона, молодой иллини по имени Пина, долго следивший за Понтиаком, подстерег его на улице, убил ударом топора в затылок и скрылся. Но ненадолго. Гибель сашема закрыла все счета, все бывшие «братья Лилии» обрушились на племя-убийцу, в итоге фактически уничтожив его, а земли и угодья разделив между собой.
Месть была очень жестока, но не без оснований. Стало известно, что накануне Вильямсон подарил Пине бочонок виски, однако владелец паба исчез, а без него доказать вину англичан было невозможно. Хотя все понимали, что без них не обошлось. Ситуация-то обострялась: ирокезы, не умея говорить англичанам «нет», заставляли «младших» в Договорной цепи «добровольно» продавать земли с рекомендацией «смириться или погибнуть », и это доставало. Так что как раз в 1769-м сашемы Края Озер начали консультации на предмет снова повоевать, попросив Понтиака, уже вернувшего былую популярность, возглавить. Мало кто сомневался, что явление Пины связано с этим сюжетом, а жуткая месть всем иллини вызвана именно ликвидацией очень нужного вождя. Впрочем, «смиряться», как советовали ирокезы, ни шауни, ни иные племена все равно не собирались: как только в их угодьях появились белые из-за Аппалачей, топор войны, зарытый в Кошоктоне, вырыли, омыв кровью волка. И никто, разумеется, не знал – да и откуда было знать? – что назревающая война затянется аж на пятьдесят лет…
Итак, Понтиак был мертв, мир подписан, пожар угас, – однако тлело. Везде. Порой выбрасывая снопы искр. Но всерьез впервые полыхнуло в 1774-м… Когда переселенцы, двигаясь из Вирджинии в будущие Огайо и Кентукки, столкнулись с уже взведенными до упора шауни. Пролилась кровь, вылившаяся в короткую, но жестокую «Войну лорда Данмора», и красные люди, осознав, что сель ладонью не остановишь, отступили. Но выводы сделали, в том плане, что нужно объединять силы, искать новых понтиаков и не повторять ошибок прошлого. Затем, гораздо южнее, откопали топор войны чероки, уже имевшие опыт общения с колонистами и пришедшие к выводу, что дружить с ними нельзя, поскольку в конечном итоге обязательно кинут. Тут ситуация сложилась несколько иная. Уже началась война колонистов с британскими властями, и власти были рады любой помощи, а красные люди видели врага, главным образом, в соседях-колонистах, так что интересы индейцев и Льва наконец-то связались в прочный узел, основанный на взаимной выгоде.
В мае 1776 года при помощи англичан южные племена, отложив на потом дрязги, подписали договор о «конфедерации» и начали тревожить тылы «самостийников», однако не рассчитали сил, и уже через год, понеся изрядные потери – каролинская милиция в средствах не стеснялась, – вынуждены были подписать мир, уступив большую часть своих земель Южной Каролине. Однако поселенцы соблюдать условия мира не собирались, да и «чикамога», – солянка сборная из чероки разных кланов пополам с беглыми неграми, – поражения не признала. Так что «война чикамога», теснейше переплетаясь с событиями Войны за независимость, продолжалась несколько лет. В этой войне индейцы добились очень многого, практически выгнав колонистов с родовых земель, однако поражение англичан обнулило все успехи, после чего «конфедерация южных народов» распалась, большинство племен подписали мир, уже с США, и только непримиримые чикамога продолжали войну, влившись в состав «Северо-Западной конфедерации».
Поскольку в ходе войны Красных Мундиров с Длинными Ножами абсолютное большинство племен фронтира поддержало англичан как меньшее зло, после подписания Парижского мира 1783 года ситуация в Краю Озер до буквы повторила ту, что сложилась после «Забытой войны». Британцы ушли в Канаду, их ручные ирокезы, понимая, что в новых условиях их будут резать все, потянулись за ними вслед (и к слову, не пожалели), но все остальные, как и 20 лет назад, ждали, что будет дальше. Поражение есть поражение, и на всю долину Огайо, как случилось бы, попусти Маниту одержать победу, они уже не претендовали, но у них на руках был договор со Львом, заключенный еще при жизни Понтиака, и по этому договору все, что лежало севернее реки, признавалось их собственностью. Однако Штаты полагали иначе: по праву победителей, которым побежденные уступили все права на все земли южнее Канады, они исходили из того, что договоры, заключенные британцами, утратили силу. С этим же, в свою очередь, не соглашались индейцы, по общему мнению которых права англичан распространялись только на те земли, которые ранее считались принадлежащими короне, – но не на индейские, тем паче что белые, подписывая мир, с красными не советовались.
Однако все эти резоны мало кого волновали, волновала земля, которой было много, и в долину Огайо – в том числе на северный берег – поползли новые караваны искателей удачи, и нужно было что-то решать. Уже в 1783-м несколько самых мощных племен Края Озер, – практически все, что когда-то пошли за Понтиаком, – собравшись на курултай в урочище Сандаски, заключили «священный договор» о создании Северо-Западной конфедерации. Отныне она и только она, – «все вместе и никто в отдельности », – стала их единственным полномочным представителем на любых переговорах с новыми претендентами в хозяева их родовых земель. И только так.
Естественно, Штаты отказались от любых переговоров с конфедератами, – они согласны были общаться только с отдельными племенами, – и естественно же, англичане, официально попросив своих бывших союзников признать реалии и не воевать с колонистами, неофициально поддержали конфедератов как посулами, так и негласной работой «военторга», да плюс ко всему, в 1785-м Конгресс принял несколько законов, по факту открывших двери в край поселенцам, а Детройтские гарантии, данные белыми красным в 1786-м (вызывать страшный дух Понтиака американцы – будем теперь их так называть – все же боялись), никто и не думал соблюдать, – в связи с чем новая война стала неизбежной, как рассвет. Она, в общем, и так шла, не прекратившись, нудно, не особо кроваво, но повседневно, однако теперь тучи сгустились над Краем Озер так тяжело и низко, как два десятка лет назад. А когда осенью того же года, почти сразу после саммита в Детройте, с востока в долину явились войска генерала Бенджамина Логана и начали примучивать особо задорных шауни, показывая всем прочим, что может быть с непокорными, у всех прочих, чисто по Гоголю, урвався тэрпець, и кто из карателей уцелел, бежал быстрее лани.
После такого успеха Конфедерация сформировала нечто, похожее на единую армию, появились авторитетные вожди, – майами Маленькая Черепаха, шауни Синяя Куртка и делавар Баконгахелас, – атаманщина сменилась разумной стратегией, и с этого момента атаки на фермы, бокгаузы и форпосты стали нормой жизни, под аплодисменты из Канады унеся за три года более 1500 белых душ при полной неспособности Длинных Ножей к сколько-нибудь серьезной реакции. И даже хуже. Намного хуже. План генерального наступления, разработанный в 1790-м под личным руководством Джорджа Вашингтона, уже давно не лидера мятежников, а президента США, провалился. Каратели генерала Джосии Хармара весной 1791 года просто бежали из долины Огайо, побросав оружие, а 4 ноября Маленькая Черепаха растер по траве огромную армию генерала Артура Сен-Клера, недавно замирившей Юг: в сражении погибли около 800 американских солдат на 40 воинов.
Такого в Америке доселе не случалось никогда, и эхо оказалось громким. На юге вновь поднялись чероки, поддержав сражающихся чикамога, а в Филадельфии даже самые прижимистые конгрессмены сошлись на том, что ситуация вышла из-под контроля, представляя угрозу существованию США, и проблему «Северо-Западных территорий» следует решать, не считаясь с расходами. Сформировали даже специальную комиссию, приказав составить честный отчет о причинах сложившейся ситуации, и та, изучив документацию, честно – в соответствии с установкой – отчиталась: основная вина лежит на поселенцах, которые ни с какими договорами не считаются, а также на властях пограничных штатов, не только не мешающих нарушать, но и поощряющих нарушения. В связи с чем рекомендовала «временно» пресечь политику самозахватов и убедить красных, что США могут и не кидать. Отчет был рассмотрен, Вашингтон дал «добро», к индейцам поехали полномочные лица, и кое-что даже получилось. По крайней мере, на юге. Там вовсю, не хуже бриттов на севере, интриговала Испания, отчего влиятельные вирджинские плантаторы (каковым был и сам президент) хотели уладить вопрос как можно скорее. Ну и. Была учреждена «Юго-Западная территория», и уже в 1791-м лично губернатор Уильям Блаунт подписал с вождями чероки договор, официально признающий их не «суверенным этносом», а «протекторатом США», что, конечно, не уравнивало индейцев в правах с колонистами, как вожди наивно полагали, но все-таки реально повышало их статус и давало гарантии.
После этого чероки вновь вышли из войны, на сей раз надолго, и начали активно приобщаться к цивилизации, – что, впрочем, им не помогло. Однако об этом позже, – а на тот момент Штаты добились своего: южный фронтир почти успокоился, Юго-Западная конфедерация перестала существовать, – и только упрямые чикамога продолжали войну, став своего рода «южным фронтом» Северо-Запада, но это уже было относительно терпимо. Что же до Края Озер, то там расклад был иной. Длинная цепь успехов, паника среди поселенцев и явная растерянность представителей Большого Белого Вождя, конечно, грели самолюбие, но все же не снимали с повестки дня извечный вопрос «Что делать?». Мнения на сей счет разделились. Ряд влиятельных вождей, в том числе и опытный Маленькая Черепаха, полагая, что, коль скоро силы все-таки несоизмеримы, напоминали коллегам о судьбе Понтиака и настаивали на том, что пришло самое время договариваться по-хорошему. Как культурные люди, давно покончившие с пережитками прошлого типа каннибализма (в самом деле, за истекшие 20 лет народы Озер изрядно цивилизовались), а сам Маленькая Черепаха и вовсе слыл «почти белым», ибо его дочь вышла замуж за фермера Уильяма Уэллса не в качестве «скво», а совершенно официально, а сам Уэллс, воевавший в рядах индейцев, по приказу тестя ушел в американскую армию. Позицию Маленькой Черепахи разделял и легендарный Джозеф Брандт, вождь мохавков, живших по обе стороны канадской границы и притом генерал британской армии с правом на мундир и пенсию. Он, вхожий в высшие круги английской администрации, знал о сложностях, возникших у бриттов в Европе, и предупреждал соратников не переть буром, поскольку помощь из Канады очень скоро может иссякнуть, а Длинные Ножи начали готовиться к войне очень серьезно.
Рассуждения звучали здраво, из уст людей авторитетных, и многие прислушивались. Большинство, однако, поддерживало радикалов, Синюю Куртку и Баконгахеласа, тоже, в принципе, не имевших ничего против «как культурные люди», – но при том условии, что границы лягут по линии, определенной договором 1768 года, под которым стоят подписи не только белых, но и красных. Иными словами, готовы были мириться только на условиях «граница по Огайо», – на что, в свою очередь, не собирались идти Штаты, – пребывая к тому же в полной уверенности, что помощь из Канады не закончится никогда, потому что англичане обязательно вернутся. То есть повторяли ту же ошибку, что их отцы, свято верившие в возвращение Лилии, – но молодые воины, о том не помнящие, зато упоенные победой, слушали именно их воинственные речи, холодно игнорируя предупреждения «усталых».
Короче говоря, весь 1793-й ушел на споры и обсуждения. В лесах наступило зыбкое спокойствие, считаные единицы не сбежавших фермеров кое-как завершили полевые работы, переговорщики с «вампумами перемирия» ездили туда-сюда, а тем временем Длинные Ножи, как и предупреждал соратников Джозеф Брандт, напряженно работали. Разработать операцию по подавлению «конфедератов» президент поручил генералу Энтони Уэйну, своего рода «Рокоссовскому Войны за независимость», за отвагу на грани полнейшего отсутствия инстинкта самосохранения заработавшему прозвище «Бешеный», но в смысле стратегии далеко не дураку, и тот засучил рукава. По его мнению, – как показала жизнь, абсолютно верному, – главная проблема заключалась в плохой организации и слабой дисциплине солдат, и это дело надлежало исправить, сформировав нечто типа европейских егерей. Так и возник «Американский легион», первое, очень качественное подразделение регулярных войск США, подготовка которого осуществлялась по всем правилам тогдашней военной науки, но с учетом опыта Войны за независимость и местной специфики. И когда Уэйн зимой 1794 года, войдя на индейские территории, вновь отстроил оплот власти США в Краю Озер – разрушенный форт Рековери, мистеры из Конгресса убедились: их доллары не пропали зря, а командование «конфедератов» всерьез обеспокоилось. Теперь все столкновения завершались не в пользу красных, как раньше, но в пользу белых, а в июне, после провала тщательно продуманной атаки на форт, холодный, рассудочный Маленькая Черепаха, потребовав начать переговоры и не преуспев, сдал командование Синей Куртке, имевшему славу «генерала вперед» и ставившему на генеральное сражение.
Впрочем, «Бешеный» хотел того же, а когда оба хотят, обязательно получается, так что 20 августа противники – 4500 легионеров с союзниками и 1500 «конфедератов» при роте белых и красных добровольцев из Канады, сошлись на реке Моми, у длинного нагромождения поваленных бурей деревьев, давших впоследствии название битве. Сражение, вопреки ожиданиям обоих командующих, оказалось невероятно коротким: пока часть бойцов Уэйна вела перестрелку, другие подразделения пошли в штыковую, кавалерия пошла по флангам, угрожая тылу, – и воины Синей Куртки, испугавшись окружения, сперва попятились, а потом и побежали к британскому форту Майами. Но комендант, до того помогавший, чем мог, не имея полномочий начинать открытую войну с США, отказался укрыть «конфедератов», впустив только канадцев. Индейцы рассеялись по округе, легионеры же, несколько дней потратив на зачистку территории, отошли с большими трофеями.
И вот, казалось бы, странно. Если судить по потерям, – 33 убитых и 99 раненых американцев, 38 (и это по официальным реляциям, а по данным Александра МакКи, «тихого англичанина» в ставке Синей Куртки, и вовсе всего 19 погибших «конфедератов»), – ничего страшного не случилось. Бывали в долине Огайо и куда более кровавые побоища, знавали индейцы и много большие жертвы, но ранее никакого фурора это не производило. А на сей раз все как будто сломалось; малые стычки еще продолжались, но единое ополчение Конфедерации распалось, и племена начали искать пути к примирению, хотя Уэйн, в отличие от своих предшественников, сразу и однозначно сообщил, что говорить-то готов, но никаких «лишних уступок» не будет. Загадка? Не-а. Просто до сих пор красные люди сталкивались в основном с милицией штатов или, максимум, с формально регулярными отрядами федеральных войск, фактически мало чем от милиции отличавшихся, и побеждать было относительно легко. Колонисты прекрасно, ничуть не хуже индейцев, стреляли, умело работали россыпью, но не выдерживали рукопашной и не умели маневрировать, а «регуляры», обученные держать строй, наоборот, не умели действовать индивидуально, да к тому же и стрельба залпами в специфических условиях «лесной войны» эффективностью не отличалась. У Поваленных же Стволов индейцы столкнулись не с пулями и не со штыками, которых не боялись, но с чем-то невиданным и оттого страшным: армией, действующей, как машина, подчиненной единой воле и отточенно давящей со всех сторон, лишая отряды красных всякого маневра. И это реально напугало людей, в общем, не умеющих бояться, настолько, что испытать на себе действие жуткой машины еще раз они не хотели. До такой степени, что впредь выходить на правильные генеральные сражения уже не решались, – аж до самого Литтл-Биг-Хорна, который, если уж на то пошло, генеральным сражением не был, а был атакой на марше.
Впрочем, до великой битвы на Черных Холмах было еще три четверти века, а пока что, при сломленной воле к борьбе, оставалось только идти на переговоры, не глядя уже, что условия неизбежно будут худшими, нежели раньше. Какое-то время, конечно, боевые действия еще велись, но с неизменным перевесом в сторону людей «Бешеного». И с каждой новой неудачей авторитет Синей Куртки и других «непримиримых» скукоживался, зато мнение «соглашателей», напротив, входило в тренд. Это было видно всем, даже тем, кто очень не хотел бы видеть, – и уже в ноябре 1794 года, осознав, что союзники сломались, а испанцы перестали помогать, наконец-то приняли реальность чикамога, выговорив только те же условия, что и все остальные чероки. На что Штаты пошли с удовольствием: замирение Юга и покой на границах Вирджинии стоили выделки. «Конфедераты» же какое-то время еще трепыхались, однако «Бешеный» давил, общая обстановка надежд не сулила, – и наконец, 2–3 августа 1795 года в городке Гринвилль полномочными представителями восьми племен был подписан мир. Не сказать, что вовсе уж непосильный, в какой-то мере даже почетный (задачей Уэйна было не унизить, а принудить к признанию новых реалий), но по сути американцы получили все, чего хотели: конфедерация перестала существовать, земли нынешнего штата Огайо стали их собственностью, земли нынешней Индианы – зоной их арбитража, а на долю индейцев осталось то, что и так у них было: территории севернее «Гринвильской разделительной линии» – границы, за которую (ложка меда в бочке дегтя) поселенцам все-таки переселяться запрещалось.
На том и поладили. Уэйн, заложив на всякий случай несколько фортов, увел Легион на отдых, а бывшие «конфедераты» понемногу отвыкали от уже казавшейся не имевшей конца войны, ориентируясь в основном на курс «соглашателей», старавшихся наводить мосты с силой, одолеть которую, как они были уверены, нельзя. Маленькая Черепаха в 1797-м даже встретился с Вашингтоном, вручившим ему красивый меч, а на обратном пути познакомился и с Тадеушем Костюшко, который подарил «славному воеводе» пару пистолетов с, согласно легенде, наказом «использовать их против любого, кто когда-нибудь посмеет нарушить договор ». Позже встречался он и с Адамсом, и с Джефферсоном, обсуждая, как бы все-таки сделать красных белыми, и принимал участие в пересмотре мира, убеждая соплеменников не противиться, потому что белые «все равно придут и заберут все, что им нужно ».
Впрочем, все это опять-таки было годы спустя. А пока что, отвечая Старшему Белому Брату на вопрос, следует ли белым ждать какого-то серьезного вреда от нескольких мелких вождей шауни, отказавшихся явиться в Гринвилль, Маленькая Черепаха, как всегда, спокойный и убежденный в полной правоте своей линии, с печальной уверенностью ответил: «Нет, нет… Нельзя голыми руками остановить Огайо. Эти молодые глупцы, бродящие по лесу, скоро одумаются». И он был бы, наверное, прав, мудрый и храбрый человек, он прожил долгую жизнь и знал, что сила солому ломит, – но одного из «молодых глупцов» звали Текумсе…
О человеке, который, по оценке злейшего его врага, Уильяма Гаррисона, умершего на посту президента США, – «…вдали от наших границ стал бы основателем империи, более славной, чем Мексика или Перу », а по мнению множества авторитетных историков, «при стечении обстоятельств, мог сбросить бледнолицых обратно, в Великое Восточное море », известно и много (биографы по пылинке собрали Эверест), и мало. Текумсе – Падающая Звезда – родился в 1768-м в долине Огайо, и мать, дочь великого шамана, накануне родов предсказала, что в год появления на небе мчащейся звезды сын ее сравняется с Небом. Племя – сильное и славное, шауни в свое время почти отбились даже от ирокезов, признав власть Лиги только формально, и были известны как поставщики искусных, всегда востребованных наемников. Семья была по тем временам и местам средненькая: пять мальчишек, одна девочка. Отец, мелкий вождь Пашинква, слыл великим воином и погиб в войне с англичанами, завещав другу, Черной Рыбе, и сыну Чизике поднять 6-летнего последыша на ноги и вырастить мужчиной. Что и сталось, а когда старший брат тоже погиб на войне с колонистами, 15-летний Текумсе стал во главе отряда воинов из разных племен, – говоря языком Великой Степи, «батыров», – сперва небольшого, а затем, когда слава его выросла, и весьма значительного. Прекрасно проявил себя и на северных фронтах, и на южных, и как воин, и как стратег, уже к 20 годам, не будучи сашемом, наработал огромный авторитет среди воинов, да и вождей множества племен. Будучи до мозга костей шауни, с детства (в селении отца жил всякий народ) научился находить общий язык с кем угодно, от ирокезов до оджибве и от криков до чероки, что позже ему очень пригодилось. Вопреки приказу своего вождя, Синей Куртки, отказался явиться в Гринвилль и подписать договор, а когда Синяя Куртка в 1801-м отошел от дел, по его рекомендации стал, наконец, одним из четырех сашемов шауни. Это все известно и, в общем, достаточно типично. Менее типично, что Падающая Звезда, сын своего непростого времени, совершенно не боясь крови, в то же время органически не переносил ненужную жестокость. Однажды, в самом первом своем походе, став свидетелем сожжения камрадами белого поселенца, отреагировал так, что в его, молокососа, присутствии взрослые воины пленных больше никогда не пытали, сами не понимая, почему подчинились воле мальца. Но и такое, пусть редко, а все же случается, по крайней мере, чуда тут нет.
Сложнее с отношением к белым. Вернее, к американским колонистам, поскольку с белыми как таковыми Текумсе, – об этом вспоминали и французы, и англичане, и испанцы, с которыми ему тоже довелось встречаться, – общался ровно и дружески, вполне на равных. С поселенцами, виновниками всех индейских бед, было иначе: из четверых старших, оказавших на него влияние, трое – мать, старшая сестра и старший брат – американцев ненавидели. Правда, опекун, Черная Рыба, считал их такими же людьми, как все, и в его семье на равных правах с родными детьми росли три белых сироты с разрушенных ферм, с которыми позже Текумсе близко дружил. Больше того, сохранились сведения (не легендарные) о затянувшейся на несколько лет дружбе совсем юного шауни с белой женщиной, вдовой фронтирного фермера, а потом и некоей Ребеккой Галлоуэй. Что там было и как, сказать сложно, чужая личная жизнь потемки, однако все отмечали, что Падающая Звезда уже в молодости умел не только говорить по-английски «лучше иного колониста », но и, в отличие от большинства колонистов, читать и писать. А сильно позже, уже в Канаде, «дикарь» безмерно изумил английских офицеров знанием имени Шекспира и нескольких героев его трагедий. Так что не в цвете кожи и не в разности культур, видимо, причина того, что – его собственные слова, – «Я решил стать как огонь, который бежит по холмам и долинам, пожирая племя черных душ ». Просто умный и хваткий пацан рано понял, что миру с поселенцами никогда не быть, и не потому даже, что алкоголь убивает души, а «меховая лихорадка» – леса, но по той причине, что белым нужна земля, а у красных иной земли нет. И коль скоро так, белых нужно остановить любой ценой.
По большому счету, ничего нового. Это понимали и Понтиак, и Метаком, и многие другие. Однако Текумсе пошел дальше, от констатации к рассуждению. Белых много, рассуждал он, но и красных совсем не мало. Белые имеют оружие, которое делают сами, но и красные могут (пушнины довольно!) купить сколько угодно оружия у других белых, которым земля не нужна. Стало быть, проблема только в отсутствии единства. Потому что белые всегда выступают вместе, словно скованные цепью, а красные постоянно грызутся между собой, выгадывая преференции для своих племен, а в итоге губя всех. А коль скоро так, вывод очевиден: необходимо, подражая белым, создавшим свою Унию, сформировать такую же Унию, но красную. Такую же спаянную, дисциплинированную, но вместе с тем решающую свои дела совместно, с учетом всех интересов. Иными словами, нечто типа демократической краснокожей республики всех индейских племен, от Канады до Флориды, способной эффективно защищать интересы всех индейцев, где бы они ни жили. А в перспективе, возможно, и заставить белых либо уйти, откуда пришли, либо согласиться на полное равноправие с красными.
Именно тогда впервые он заявил, что земля, которую уступили делегаты «мирной» партии, на самом деле им не принадлежит, но, подобно воде и воздуху, общее владение всех индейцев. Такие речи из его уст звучали еще в 1799-м, в кругу своих, а вскоре оценить нового партнера пришлось и представителям США. В первую очередь, генералу Уильяму Гаррисону, губернатору образованной по итогам «Гринвилля» территории Индиана, считавшему главной своей задачей добиться продажи под поселения дополнительных объемов земли. Не сойтись лоб в лоб эти два совсем не заурядных человека просто не могли, поскольку к тому времени в Краю Озер мнение Текумсе было куда значительнее мнения просто сашема. Еще и потому, что, помимо прочего, он был еще и Братом Пророка.
Такое бывает. Тенскватава, младший брат Падающей Звезды, плёвый, никем не уважаемый человечишка в последней стадии алкоголизма, однажды резко изменил жизнь. Он внезапно бросил пить (такое бывает, иногда организм сам говорит «стоп», но окружающие восприняли это как чудо), а затем, тоже внезапно, открыл в себе дар пророчества. Ничего особо нового, чем-то отличающегося от речей других пророков типа Неолина, наставника Понтиака, он не открывал, призывая не связываться с белыми и прекратить вражду между племенами, за что некий «Единый Великий Дух » крупно вознаградит, но люди слушали. Тем паче что очень уважаемый старший брат новоявленного властителя дум внимал ему с подчеркнутым почтением, используя проповеди младшего брата как подтверждение своим тезисам. А вот тезисы Текумсе как раз и привлекали все больше людей, поскольку он говорил то, о чем уже много лет шептались у костров и в вигвамах, осуждая вождей, продающих земли племен, не спрашивая позволения самих племен.
Но Падающая Звезда шел дальше: его позиция заключалась в том, что ни одно племя не вправе распоряжаться землей без разрешения всех остальных индейцев. Да и вообще, всякие там племена – всего лишь условность, а все красные люди, на каких бы языках ни говорили и от какого бы тотема ни происходили, один народ с одними интересами. Именно на этом, – том, что хотели услышать все, – строилась вся доктрина Текумсе, в сочетании с невероятной, никем не отрицавшейся харизмой и природным ораторским даром превращавшая слушателей в сторонников. Тем более что сам кандидат в «вожди всех индейцев» был практически образцом человека и воина, строго придерживавшимся им самим сформулированных «четырнадцати правил жизни», которые, думаю, есть смысл процитировать полностью. «Живите так, словно смерти нет. Уважайте мнение всех, но требуйте от них того же. Любите жизнь, делайте ее лучше для близких и дальних. Не судите и не клевещите ни на кого и ни на что – это удел глупцов. Уважайте людей, знакомых и незнакомых, даже если никто не оценит их. Никогда не унижайтесь ни перед кем. Стремитесь прожить долго, чтобы служить людям. Просыпаясь, радуйтесь свету, теплу, пище, крову, просто радости жизни; если поводов для радости нет, в этом только ваша вина. Готовьтесь с честью встретить день, когда вступите на Тропу. Когда этот день придет, не бойтесь, не уподобляйтесь молящим об отсрочке. Спойте свою песню смерти и отойдите, как герой, возвращающийся домой ».
Правда, красиво? А если подтверждено личным примером, так и тем более. А плюс ко всему, привлекала людей и политическая платформа, оглашенная в 1807-м на большом Совете Племен в поселке Чиликот, который многие вожди пытались сорвать, но безуспешно. Она хорошо известна, но мне кажется правильным процитировать ключевой момент полностью, – и прошу прощения за длинную цитату. «Целые племена исчезают, как снег под солнцем, с приходом белого человека. Порой от них не остается даже имени… Где ныне пекоты? Где наррагансеты, могикане, поканокеты и многие другие могущественные племена нашего народа? Они исчезли под натиском алчности и гнета белого человека, как исчезает снег под лучами летнего солнца. Где делавары? Ныне они – лишь тень своего былого величия… Мы надеялись, что бледнолицые не захотят идти через горы. Но мы ошибались. Они перевалили через горы и заняли землю чероки. Они совершили это незаконно, и теперь им нужен этот договор. Заполучив его, они захотят идти дальше. Будут новые договоры. В конце концов, белые отнимут всю нашу страну… А остаткам Ани-Йунвийя, Настоящего Народа, некогда великого и грозного, придется уходить все дальше и дальше. Но нигде им не будет покоя – оглянувшись, они снова увидят передовые отряды все тех же захватчиков. Так зачем нам ждать этого? Не следует нам рискнуть и стойко принять свою судьбу? Позволим ли мы уничтожить себя без сопротивления, отдать наши дома и страну, завещанную нам Великим Духом, могилы наших предков и все, что дорого и священно для нас? Я знаю, вы воскликнете вместе со мною: «Никогда!» Такие договоры по нраву лишь тем, кто слишком стар для войны и охоты. Со мной же – молодые воины. Мы не отдадим нашу землю …»
Такие речи приводили многих в экстаз. Особенно рядовых воинов и младших вождей вроде соукса Черного Ястреба. Но многие и сомневались. Кто-то не мог принять идею Великого Духа, отрицающего уютных племенных маниту. Кто-то не мог понять, как это «все главнее племен». Кто-то лелеял старые неприязни и ненависти, не умея простить кровных врагов. Кого-то, живущего подальше, просто еще не допекло до нутра. А главное, категорически против выступали многие вожди. И далеко не только из числа желавших торговать землей в свою пользу или привычно склонявшихся перед белыми ирокезов; против новых идей агитировали и люди заслуженные, типа Маленькой Черепахи, – трезвые реалисты, обжегшиеся на молоке и предпочитавшие худой мир доброй войне. С этими стариками споры не задавались, потому что лично к ним никакая грязь не приставала, – и в конце концов, Текумсе решил уйти из долины Огайо, основав на речке Типпекану так называемый «Святой Город» – центр формирующейся Унии со святилищем Великого Духа, верховным служителем которого стал, разумеется, Тенскватава. Туда стягивались адепты нового учения, учась не замечать разницы татуировок. А кроме того, поселок стал своего рода «школой молодого бойца», где юношей учили воевать по-новому, не закладываясь на вещие сны, не льстясь на трофеи, пока бой не закончен и строго соблюдая приказ командира, пусть даже он родом из другого племени.
Подобная риторика, помноженная на успех (люди на Типпекану шли и шли, Уния разрасталась), в конце концов начала тревожить Вашингтон, до сих пор особо деятельностью братьев не интересовавшийся. Губернатору было дано распоряжение «не обостряя отношений с индейцами, максимально обеспечить все их действия, могущие представлять опасность », и в сентябре 1809 года, когда Текумсе был в отлучке, Гаррисон пригласил на встречу в Форт-Уэйн пятерых пожилых, самых лояльных вождей края во главе с Маленькой Черепахой, где поговорил с ними о мире, а затем, угостив огненной водой, предложил продать белым «немного земли ». Вожди сомневались, – речь шла все-таки о ревизии Гринвилльского мира, где речь шла об «индейской земле на вечные времена, которую белым нельзя покупать », да и не было у них никаких полномочий от всех племен, – но м-р Гаррисон подливал, а мудрый Маленькая Черепаха привычно твердил, что против лома нет приема. Так что сделка – 12 000 кэмэ в квадрате индейских земель в обмен на 5200 долларов сразу и 1700 когда-нибудь – состоялась.
Ну и, естественно, грянул скандал. Вернувшийся Текумсе созвал совет вождей, вожди пришли к выводу, что договор не может быть подтвержден, а каждый, кто впредь совершит подобное, будет казнен как «предатель и враг индейского народа ». С чем сашем шауни и поехал на разговор к Гаррисону, под крышу которого сбежались отошедшие от давешней пьянки и осознавшие, что натворили, продавцы, и поскольку позиции сторон отрицали одна другую, разговор вышел тяжкий. Текумсе стоял на том, что «хозяева земли – не племена, а все индейцы, вожди не могут решать за всех », сашемы возмущались ущемлением своих прав, заявляя, что никаких «всех индейцев» не знают, губернатор полностью их поддерживал с упором на то, что все оплачено, понимания не было никакого. Дело чуть не дошло до драки, но все же обошлось, хотя расстались жестко: в ответ на обвинение в мятеже и предательстве, Текумсе ехидно сообщил, что от мятежника и предателя слышит (англичане, ежели что, подтвердят), а Унию он создает, опираясь на опыт американцев, которые тоже в Лондоне разрешения не просили. И вообще, если белые начнут войну, так он поможет англичанам усмирить изменников и бунтовщиков.
После такой оплеухи дипломатия стала невозможной, тем паче что весной 1811 года на небе появилась комета, а предсказание матери Текумсе помнил очень хорошо. На всякий случай, в августе, войны совсем не желая, он еще раз попробовал убедить Гаррисона жить дружно, однако и эта встреча завершилась в обстановке полного непонимания. После чего, понимая, куда все идет, сашем принял решение опять съездить на юг, посмотреть, что решили тамошние племена. Однако серьезного успеха опять не добился. Его слушали, с ним соглашались, рядовые воины его поддерживали, но шаманам не особо нравилась идея какого-то Великого Духа, вожди не совсем понимали, почему «все вместе выше, чем племя», да и вообще, поселенцы на юг, опасаясь соседних испанцев, не очень ползли. Так что в основном авторитетные люди обещали подумать и предложили приехать еще раз, через годик-полтора.
А тем временем в Святом Городе начались неприятности, которые Текумсе, будь он на месте, легко предотвратил бы. Но его не было, а Тенскватаву, почитая как пророка, никто не уважал как вождя, Пернатая же Рука, которому подчинялись, будучи холериком и никак не стратегом, поссорившись с местными фермерами, решил показать им, где раки зимуют. Основания на то были, однако был и строжайший приказ Текумсе: ни в коем случае, что бы ни случилось, не давать Гаррисону повода для провокаций, о котором молодой да горячий врио вождя, видимо, забыл. В итоге после пары бескровных нападений на фермы обрадованный губернатор – при полном, хотя и невысказанном одобрении президента – начал готовить операцию по предотвращению «возможной угрозы», а в начале ноября 1811 года, собрав до 1200 солдат и ополченцев, двинулся к Святому Городу, – и хотя заварил кашу Пернатая Рука, принимать решение пришлось Тенскватаве. При этом по принципу «оба хуже»: драться, имея вдвое меньше сил, чем противник, и притом не умея командовать, означало очень рисковать, но и отдать «священную столицу» без боя означало бы подорвать веру воинов в волю Великого Духа.
В итоге окончательное решение Пророк принял, доверившись Пернатой Руке, – «Мы их порвем»», – и незадолго до рассвета 7 ноября войска Унии атаковали лагерь белых, забросав его факелами. Бились часа два, с итогом скорее в пользу индейцев: лагерь они не взяли и отошли, но потеряли только 40 своих против 62 убитых и 126 вышедших из строя у Гаррисона. В связи с чем о преследовании отступивших и речи не было, напротив, губернатор приказал укреплять лагерь и несколько дней ждал нового штурма. Однако не дождались, а когда очень осторожно двинулись вперед, оказалось, что Святой Город пуст и наполовину сожжен: как позже стало известно, у Тенскватавы не выдержали нервы и он приказал уходить, ибо «Великий Дух не хочет нам помогать ».
Для Текумсе это, бесспорно, стало ударом. Не из-за потерь, потери как раз были очень невелики, и городок отстроить не было проблемой, но воины больше не верили в Тенскватаву и его Духа, а значит, и в «единство всех». Начался разброд, упала дисциплина, кое-кто, решив мстить, атаковал фермы белых, тем самым, не думая о последствиях, провоцируя ненужную, заранее проигранную войну, – короче говоря, дело жизни Падающей Звезды висело на волоске, и, чтобы его спасти, нужны были силы выше человеческих. Однако он справился. Чисто на личном авторитете, без всякой «воли Небес». Воины, прослышав о его возвращении, тоже потянулись назад, и вскоре, по оценке Барри Блоджета, ведущего исследователя этого времени, «Текумсе сосредоточил в своих руках такую власть, какая не давалась ни одному североамериканскому индейцу ни до, ни после него. Он сплотил вокруг себя индейцев из тридцати двух племен и управлял территорией почти в полмиллиона квадратных миль – больше, чем у тогдашних Соединенных Штатов. Однако власть его зиждилась не на количестве сторонников, а на стратегическом весе и потенциале, которым обладал созданный им союз племен ».
Впрочем, сам сашем не надувал щеки. Напротив, убедившись, что Уния жива, он попытался выйти на Вашингтон с предложением поддерживать Штаты «во всех войнах, какие бы они ни вели », хоть с испанцами, хоть с англичанами, в обмен на то, что Унию оставят в покое. Однако ни конгресс, ни президент интереса к предложению не проявили, а ехать в столицу врага без гарантий смысла не имело. Теперь оставалось только сражаться до полной победы или полного поражения, благо Небо давало шанс не остаться в одиночестве.
«Вторая война за независимость », как ее иногда называют, была неизбежным отголоском бойни в Европе, и виновны в ее начале обе стороны. Лондон боролся с континентальной блокадой, не пропуская в порты, подконтрольные Наполеону, «нейтральные суда», да еще и насильно забирали моряков с захваченных судов в Королевский Флот. США, в свою очередь, мечтали прирасти Канадой, а заодно и покончить со страшно пугавшей их Унией. Но если англичане все же не хотели влезать в дополнительную драку – с них и Бонапарта хватало, – то американцы нарывались вовсю, используя для этого индейскую карту. Уже до Типпекану в прессу волнами шли сливы о «британском подстрекательстве », при том, что доказательств не было никаких, а свидетельств обратного сколько угодно. Судя по документам, бритты делали максимум возможного, убеждая индейцев, что Англия их поддержать не сможет, а без Англии они обречены, – и даже сам Гаррисон, ястреб из ястребов, «объективности ради » докладывал министру, что «английские агенты решительно отговаривают их от войны с нами ».
Эта линия проводилась так упорно, что даже генерал Брок, губернатор Канады, писал в Лондон, что «мы, отказываясь помогать индейцам, убиваем уважение к себе ». Американцев это, однако, не слишком волновало. Они хотели воевать, и они по ходу лепили «доказательства» типа пары ящиков с ружьями манчестерского производства, как бы найденные в Городе Пророка. Учитывая, что красные оружие ценили, а город был взят не с налету, а спустя несколько дней и уже пустым, абсурдность версии бросалась в глаза, но только тем, что хотели видеть реальность, а такие были в дефиците. Зато жуткие детали «зверств на границе » обсасывались до блеска, а когда надоедали, журналисты придумывали новые, вбивая в американские головы мысль о захвате Канады как «необходимом условии усмирения жутких дикарских орд », каковые-де вот-вот начнут «жечь мирные города ».
Впрочем, чем дальше, тем яснее становилось, что войны не миновать, и всем заинтересованным сторонам нужно было определяться. Американцев, прекрасно понимавших, как к ним относятся аборигены, в принципе, устраивал нейтралитет красных, и они вели пропаганду в том смысле, что мирные дети природы по итогам получат пряники, а не мирных людей больно высекут. Англичане, – у них было слишком мало сил, чтобы удержать Канаду в случае неизбежной атаки врага, – напротив, раз уж удержать события не получалось, сделали разворот оверштаг и начали приманивать индейцев теми же пряниками, но еще вкуснее и прямо сейчас. Что же до Унии, то она за несколько месяцев более или менее оправилась от потрясения, вызванного Типпекану, но держалась теперь, когда Пророк сошел со сцены, исключительно (но, правда, прочно) на личной харизме вождя, вере в него и ожидании войны, которая снимет все накопившиеся вопросы. При этом вариант «за США» не рассматривался по понятным причинам, а вариант «против всех» – Текумсе, будучи очень умным человеком, это сознавал – привел бы к тому, что против «взбесившихся красных», временно забыв вражду, объединились бы белые по обе стороны границы. Таким образом, не вмешаться на стороне англичан, даже будь у вождя такое желание, не представлялось возможным, но такого желания и не было, наоборот, вождь сознавал, что нейтралитет развалит Унию, зато участие в войне, при успехе, привлечет в ряды Унии новые силы из «нейтралов».
Таким образом, все решилось, как говаривал Пушкин, «силою вещей». В самом начале июня, примерно за десять дней до того как американские войска под командованием генерала Уильяма Халла без объявления войны перешли границу (и примерно за две недели до официального объявления Штатами войны), Текумсе с большим (не менее 600 стволов) отрядом явился в британский форт Мэлден и сообщил коменданту, что индейцы полностью доверяют Вождю Из-За-Моря и готовы сражаться на его стороне, а вскоре число его бойцов увеличилось в несколько раз, пусть и не до 12 тысяч, как верещали американские СМИ, но тысячи три, а то и больше, цифра вполне реальная. И эта армия, возглавленная самим вождем Унии и его ближайшими людьми (Черный Ястреб, Пернатая Рука, Медвежьи Плечи, Круглоголовый), с ходу вступила в бой, сыграв, – чего не отрицает никто, – главную роль в спасении Канады, а сам Текумсе проявил себя как блестящий военачальник европейского образца. Именно он разработал серию операций, завершившуюся капитуляцией – без всякой необходимости, но м-р Халл этого так и не понял – прекрасно укрепленного Детройта.
Сдача города гарнизоном, вдвое превышавшим число осаждающих, потрясла Штаты настолько, что командующий армией вторжения – единственный и неповторимый случай в истории США – был приговорен к расстрелу за трусость, и хотя накануне казни получил помилование, из армии вылетел с волчьим билетом. Зато индейских союзников счастливый Лев оценил по достоинству: помимо медалей, премий и прочих приятных вещей, Текумсе и Черный Ястреб были произведены в бригадные генералы английской армии с правом ношения мундира, а лично Текумсе даже с правом на переход в коронные войска (в случае крещения) с понижением на два чина. То есть путь в британскую элиту, пусть и теоретически, был ему открыт. Казус, надо сказать, в военной истории Британии столь же уникальный, как «прецедент Халла» в истории американской, но генерал Айзек Брок, как высший представитель короля в Америке, имел такое право и счел нужным им воспользоваться.
Чуть в сторону, и несколько слов о Броке. Надо. Заинтересовавшись, посмотрел несколько его биографий, и должен сказать, судя по всему, сэр Айзек – герой Египетской кампании – был личностью уникально светлой. Дело даже не в том, что отважный, яркий и активный, – в то время такие в Британии не были редкостью. И не в том, что исключительно порядочный, – такие во все времена бывают. А именно, повторюсь, уникальный. Не особо углубляясь, ограничусь двумя фактами. Однажды, тяжело заболев и выкарабкавшись лишь благодаря заботам слуги, капитан Брок не ограничился десятком фунтов в награду, а до самой смерти относился к простолюдину, «как к родному брату », заставив его учиться и «сделаться джентльменом ». В другом случае, уже подполковником, приняв «безнадежный» полк, сформированный из лондонского отребья, он не просто сделал его образцовым, но, «не прибегая к унизительным наказаниям», добился искренней любви солдат. Но что интересно, когда солдаты, как ему показалось, приветствуют его слишком восторженно, Брок распёк их и отправил на неделю в казармы, ибо «не хотел популярности за счет других офицеров ». Согласитесь, многое проявляется. И вот этот-то человек сошелся с Текумсе мгновенно и очень близко. По воспоминаниям очевидцев, они «проводили много времени вместе, не ограничиваясь обсуждением военных планов », – вождь, если не забыли, прекрасно говорил по-английски, – а в конце концов, даже совершили обряд побратимства, по предложению Текумсе обменявшись кушаками (обряд этот для шауни был столь серьезен, что совершен мог быть только в том случае, если предлагающий был полностью уверен во взаимности). И надо думать, взаимность имела место: в своих письмах генерал писал о Текумсе в реально дружеских тонах, в докладах сообщал, что «еще не встречал в жизни более отважного солдата и способного офицера», а в отчете парламенту – как военный губернатор – просил рассмотреть возможность признания дружественного Англии индейского государства на севере Огайо.
Этот тандем мог добиться многого. После капитуляции Детройта к Текумсе – командиру главных сил Англии на континенте – добровольцы пошли сотнями, ежедневно, даже из племен, вожди которых решили пересидеть. А когда в июле скончался Маленькая Черепаха, имевший непререкаемый авторитет у многих, ручейки вообще превратились в поток. Индейские отряды, слегка разбавленные англичанами, расселялись по всему театру военных действий, атакуя базы в глубоком тылу противника, но, согласно строжайшему приказу генерала Текумсе, не обижая гражданское население. Осенью вождь даже позволил себе, оставив армию на Черного Ястреба, совершить поездку к южным племенам, итогом чего стала т. н. «война криков», очень осложнившая жизнь американцам. Но пока он был в отлучке, случилась беда. В победном бою на Куинстонских холмах, 13 октября, шальная пуля убила сэра Айзека, и временным губернатором Канады, то есть командующим британскими силами в Америке, по старшинству среди регуляров стал «паркетный полковник» Генри Проктер, туповатый «сапог», не понимавший и побаивавшийся индейцев.
С этого момента военные действия планировал фактически один Текумсе, но преодолеть предубеждения белых офицеров (Броки стаями не ходят) было невозможно, а Проктер, требуя от Текумсе разрабатывать операции, в итоге поступал по-своему. Зато американцам повезло: после позора Хэлла их войска возглавил уже знакомый нам Уильям Гаррисон, торгаш и выжига, но один из лучших на тот момент полководцев США, успешно стартовавший постройкой нескольких опорных фортов и вытеснением из зоны боев «сомнительных» делаваров, готовых уйти к британцам. А когда Текумсе, перегруппировавшись, разгромил одну из колонн Гаррисона на берегах реки Райзин, Проктер, как пишут современники, «ради шутки и смеха » подпоил индейцев, доставивших пленных в лагерь, и науськал их на американцев, многие из которых в итоге погибли. Возмущенный протест вождя был отвергнут «со ссылкой на субординацию», а сам инцидент Проктер в отчете Лондону объяснил «свирепостью дикарей », – но, правда, указав, что «генерал Текумсе высказал свое неудовольствие ».
То же шоу повторилось и в конце апреля, после очередной победы индейской армии близ форта Мейгс, где заперся Гаррисон, упорно уходивший от генерального сражения с «краснокожей канальей ». 150 из 800 солдат США, уцелевшие в бою, были направлены в ставку Проктера, где их вновь угостили виски и предложили «отомстить врагам ». На сей раз, однако, вождь успел остановить резню, после чего состоялся жесткий разговор: получив в ответ на требование объясниться насмешливое «Твоих дикарей невозможно держать под контролем », Текумсе прилюдно ответил: «Мои дикари воюют за свободу, а ты, падаль, воюешь, чтобы убивать слабых ». Согласно мемуарам Фица, одного из офицеров, «услышав это, генерал-майор схватился за рукоять сабли, но вслед за тем передумал и усмехнулся ».
Больше шоу «для смеха » не повторялись, но с этого момента Проктер, ссылаясь на недостаток припасов, начал ограничивать снабжение индейских отрядов. А когда на озере Эри появилась небольшая американская флотилия, действия которой затруднили доставку припасов, решил бросить форт Мэлден и уходить на восток, вопреки мнению Текумсе, полагавшего, что «все решится не на воде, а в густых лесах, и мы доставим продовольствие в форт по суше ». Сообщить «дикарю», – но все-таки бригадному генералу, второму после себя по старшинству офицеру армии, – о своем решении он даже не удосужился. Вождь понял все, лишь когда начались сборы, и поначалу даже не сообразил, что происходит: он помнил правило Брока, – «Не отступай никогда », – он не раз слышал эти слова из уст Проктера, а сейчас англичанин, – при том, что на пятьдесят миль в округе не было ни одного американского солдата, – бросал важнейшую, идеально готовую к обороне базу. Единственное объяснение, пришедшее ему в голову, он высказал своему начштаба Круглоголовому в присутствии нескольких офицеров: «Этот ленивый пес горазд лаять издалека, но при первой угрозе убегает прочь, поджав хвост ».
Но тем не менее приходилось отступать, и около семисот индейцев – 300 воинов остались с Пернатой Рукой в заслоне – двинулись в путь, прикрывая шесть сотен англичан, – а по следам их, сметя все живое, шли три тысячи солдат Гаррисона. Оторваться не получалось, и, когда в начале октября американцы, уже на территории Канады, подошли вплотную, Текумсе, с огромным трудом, при поддержке белых офицеров, убедил, наконец, Проктера занять оборону на реке Темзе близ городка Чатэм, укрепляться в котором сашем не захотел, жалея мирных граждан. И состоялось сражение, в самом начале которого англичане, сделав один выстрел из пушки, по категорическому приказу Проктера, запретившего подчиненным возражать, бросили позиции и спешно отступили, пользуясь тем, что индейцы пошли в атаку. Примерно половине это удалось, остальные, перехваченные кавалерией, сдались в плен. Позже дивизия была лишена знамен и расформирована, сам командующий, по совокупности действий, угодил под трибунал, признан виновным в «преступном бездействии » по факту ухода из форта Мэлден и в «трусости со смягчающими обстоятельствами » по факту отступления с Темзы, и фактически выгнан в отставку.
Но все это было потом, а 5 октября 1814 года неполная тысяча индейцев встала на пути втрое большей, с кавалерией и артиллерией, армии, отбила несколько конных атак, но, когда дело дошло до рукопашной, не устояв, откатилась в лес, не понеся, впрочем, особых потерь. Однако сам Текумсе об этом уже ничего не узнал. Как не узнал и о том, что победу свою, сосчитав потери, его старый враг Гаррисон счел столь неубедительной, что дал приказ прекратить преследование и возвращаться в Детройт, в связи с чем земли будущей провинции Онтарио остались во владении Вождя Из-За Моря.
А теперь, видимо, о легенде. Хотя… Легенд много, и все они, – о «проклятии вождя», о «семи ремнях из человеческой кожи», о «гнилой руке Джонсона», – так или иначе, но всем известны. Напомню, пожалуй, только о «последней просьбе». В роду Текумсе умели предчувствовать смерть: старший брат его себе напророчил день гибели, и сам он перед последней битвой сообщил своему другу Круглоголовому, что утром погибнет, однако – во всяком случае, так говорят – предупредил, что, если трижды ударит его по спине рукоятью томагавка, смерть обрежет лассо на целых тридцать лет. И Круглоголовый, под градом пуль, почти выполнил приказ, но только почти: когда он намеревался нанести третий, последний удар, американская пуля сразила и его. Впрочем, так только говорят. Есть более сорока версий, а какая истинна, неведомо; но скальпа Текумсе американцы не показывали, а это значит, что опознать его не смог никто; и еще известно, что после битвы, глубокой ночью Черный Ястреб, – он об этом рассказал в старости, – вынес тело друга с поля боя и похоронил его в месте, «о котором ни один бледнолицый не знает и никогда не узнает». Но и это тоже под вопросом, – ведь старенький вождь вполне мог и приврать.
Так что, давайте лучше о достоверном. Если без мистики и романтики, то гибель Падающей Звезды означала конец Унии. Его отряды по инерции еще сражались, но его мечта умерла вместе с ним. Идею «единства без племен », похоже, просто никто не понимал до конца, и другую идею, «вся наша земля неотделима от нас, а мы все неотделимы от нее », тоже мало кто сумел осмыслить. Даже ближайшие его соратники, – и даже семинолы, – вставая позже на тропу войны, клялись его именем и следовали его дорогой, но не к той цели, к которой стремился он. Отныне на пути американского катка, – по крайней мере, пока Железный Конь не вошел в Черные Холмы, – вставали разве что небольшие ополчения во главе с храбрыми людьми, умеющими только воевать. А в общем, все как у людей. Мудрые вожди, не строя иллюзий, продавали земли, племена, не желавшие продавать, брели на Запад под конвоем, пряча среди пожитков ничего не значащие мирные договоры, самые упрямые бежали в Канаду, а излишне борзых «Собак», настраивавших щенят на странное, зачищала легкая кавалерия.
«Вторая» же «война за независимость США» после смерти Текумсе длилась еще примерно год, после чего в Генте был подписан мир, по сути, зафиксировавший довоенный status quo. В ст. 9 поминались и красные: власти США заявляли о желании дружить и вернуть им «все владения, права и привилегии ». На этом настаивала Англия, и, видимо, власти США не захотели показаться менее великодушными, а кроме того, как вспоминал участник переговоров, «м-р Хокинс соглашался, что не следует огорчать индейцев сверх нужды, чтобы не вызывать дух Текумсе ». Впрочем, с чем бы там ни соглашались дипломаты, дальнейшее зависело не от них, но от эмигрантов из Европы, а они плевать хотели на огорчения «дикарей», имевших так много вкусной земли…
Человекам свойственно мыслить штампами. 99,9 % хоть сколько-то начитанных людей, услышав слово «семинолы», спасибо Майн Риду, мгновенно откликаются «Оцеола!», – и далее длинно ли, коротко излагают историю храброго вождя и его гордого племени, коренных жителей Флориды, защищавших свой Цветущий Полуостров от злых пришельцев с севера. Изредка вспоминая и фильм с Гойко Митичем в главной роли. Хотя, на самом деле, все совсем не так. Или, по крайней мере, не совсем так. И Оцеола не был вождем, и семинолы были аборигенами разве что условно, да, в общем, и племенем назвать их можно лишь с большой долей условности. Просто «ят-симиноли» – свободные люди. Что-то типа казаков. Или башкир в XVII веке. Или чеченцев в XVIII столетии. То есть военные сообщества на основе союза родов, кланов и просто людей из разных племен, решивших искать счастья на чужбине. Как и у «волков Урала» и «волков Кавказа», был там всякий люд: и «красные семинолы», и «черные». И даже «белые», с испанскими корнями (но эти, правда, быстро растворялись и отдельного «яти» – тейпа – создать не смогли). Впрочем, все это, хотя и важно, для общего понимания, но в скобках. Главное, что практически все будущие семинолы еще в начале XVIII века жили сильно севернее, будучи составными частями огромной разноязыкой федерации криков, как обозвали их белые, хотя сами они, характеризуя себя как общности, предпочитали слово «маскико », то бишь «равные». И с места сорвались не от хорошей жизни, а от начавших качать права колонистов Вирджинии. Благо, в отличие от индейцев Новой Англии, куда уходить было: на дальнем юге лежала почти пустая (коренное население к тому времени вымерло от оспы) испанская Флорида, и доны рады были любым новым рабочим рукам.
Первые семьи криков появились на полуострове примерно в 1716-м, дали знать сородичам, что земля и климат недурны, а с испанцами можно ладить, и когда в 1732-м земли южнее Вирджинии оформились в Джорджию, самые легкие на подъем сочли, что ехать надо. Впрочем, как выяснилось, везде хорошо, где нас нет. В 1763-м испанцы ушли, и, сделав ченч на захваченную в ходе Семилетней войны Гавану, Мадриду крайне необходимую, во Флориду пришли сэры и пэры, с удивлением отметившие наличие в безлюдном, по данным справочников, месте какое-то племя молодое, незнакомое. Эту новость следовало осмыслить. Но пока чиновный люд в Лондоне знакомился с бумагами, восстали колонии, началась война и стало не до того, зато население полуострова начало быстро расти: бежали от войны новые кланы криков, и негры из охваченной мятежом Джорджии, пользуясь ослаблением хозяйского присмотра, тоже бежали, причем принимали их красные спокойно, как своих, и очень скоро «черные семинолы» стали естественной частью новой исторической общности. А затем появился и лидер, Александр Макгилливрей.
Позвольте представить. По папе горный шотландец, а по маме полуфранцуз-полукрик из знатного клана Ветра. Вполне белый джентльмен, родился в Чарльстоне, получил престижную профессию бухгалтера, крутил дела, часто гостил у экзотических бабушки с дедушкой, души в нем не чаявших, имел массу друзей среди индейцев, – и к ним же сбежал, когда новые власти стали щемить за преданность семьи властям законным. Но сбежал не просто так, а в чине полковника королевской армии и с комиссарским мандатом, для вербовки криков, чокто, чероки и прочего аборигенного люда под знамена Британии. А поскольку верховный вождь криков, Эмистисигуо, был его другом детства, то вербовал удачно, и воевал тоже удачно, – бойцами семинолы, как, впрочем, и полагается такого рода общностям, оказались отменными, – но англичанам это, как известно, не помогло. Зато мистер Макгилливрей, эсквайр, сделал карьеру: после гибели в бою друга был избран верховным вождем и уже в этом качестве завел сложную дипломатическую бухгалтерию с вернувшимися во Флориду (Англия расплатилась за поддержку) донами. Калькуляция складывалась простая: испанцы, в отличие от колонистов, как всем было известно, давши слово, слово держали, готовы были помогать материально, а плюс к тому предлагали патент на чин полковника и титул «императора криков и семинолов ».
Это было куда выгоднее, чем предложения американцев, которые не предлагали ничего, зато претендовали на часть индейских земель Джорджии, и «император Александр I», зная из газет, что денег на новую войну где-то на украинах у США нет, свел дебет с кредитом, присягнув Мадриду. И только в 1790 году, когда Штаты, увязнув в войне с Северо-Западной Конфедерацией, поняли, с кем имеют дело, телега сдвинулась: приехав в Нью-Йорк, «его высочество» подписал мир, признав криков Джорджии «находящимися под защитой » Штатов и утвердив «вечную границу». После чего: стал бригадным генералом армии США с окладом 1200 долларов в год, успешно подавил попытку мятежа, инспирированного англичанами, согласился на переговоры с испанцами, получил от них чин генерал-майора плюс 3600 долларов годового жалованья, публично разорвал свой экземпляр Нью-Йоркского соглашения, заявил американцам, что будет с ними воевать, но может и не воевать, если станет генерал-лейтенантом армии США с соответствующей зарплатой, но 17 февраля 1793 года совершенно неожиданно умер, оставив родне (детей не имел) дом в столице испанской Флориды, крупный капитал и 67 невольников. А племя осталось без верховного вождя, и, поскольку претендентов на вакантный трон было много, федерация племен Флориды распалась, – но входившие в нее племена и кланы, уйдя в автономное плавание, получили передышку аж на два десятилетия. Более того, чем дальше, тем больше ощущая себя не столько криками, сколько семинолами, расширяли зону влияния на полуострове, – микасуки освоили долину реки Алачуа, мускоги же, пришедшие из Алабамы, осели на северо-западе. При полной, разумеется, хотя и не на шару, поддержке донов и сэров, видевших в туземцах буфер на пути реализации «южных проектов» Джорджии.
Стабильность, однако, зависела от Европы, а в Европе никакой стабильности не наблюдалось. Выход Испании из борьбы с Наполеоном огорчил Лондон, агенты будущей MI6 начали объяснять красным людям Западной Флориды, что дружить с англичанами выгоднее, ситуация обострилась и на востоке, и колонисты, в небольшом числе жившие на полуострове, забеспокоились. Ранее они испанцев не любили, но теперь градус лояльности повысился, хотя кое-кто решил искать помощи у своих, на севере. Впрочем, «авантюра Бэрра», сама по себе весьма и весьма интересная, прямого отношения к нашей теме не имеет, значит, и касаться ее не будем; достаточно сказать, что чаша весов склонилась в сторону Джорджии и вообще США. Испания стала вассалом Франции, британский флот отрезал ее от колоний, доны, от Рио-Гранде до Чили, растерялись, не зная, как быть, – и США, купившие у Наполеона вкусную Луизиану, увидели, что есть шанс взять все, что плохо лежит. Ибо, – как поклонники законности, они все стремились красиво обосновать, – ведь логично же: если Париж продал «все владения Франции », а Испания отныне симбионт Империи, то, стало быть, в понятие «владение Франции » входят и владения Испании. Isnt´it? А если даже и not, так у донов все равно слишком мало сил, чтобы спорить. Так что в 1810-м, когда несколько десятков англоязычных поселенцев Западной Флориды, захватив маленький испанский форт, попросили США о помощи, США помогли, – но, как известно, просто присоединили «республику» к Луизиане. Впрочем, об этом уже шла речь в главе о мятеже черных на Немецком берегу, так что детали опустим. Но отметим, что глаз на испанские земли американцы положили уже всерьез и работали системно: в марте 1812 года группа энтузиастов из Джорджии, – разумеется, «на свой страх и риск», но почему-то под прикрытием военных судов США, – попыталась экспортировать революцию и в Восточную Флориду. Фокус не прошел. Семинолы дали отпор, «энтузиасты», отрезанные от моря, побежали посуху, индейцы, развивая преследование, перешли границу Джорджии…
И открыли ящик Пандоры, ввязавшись во «вторую крикскую войну»: уже вовсю громыхала драка США с Англией, дав американцам предлог решить вопрос с «мирными криками», у которых незадолго до того побывал Текумсе, а тут семинолы на кураже поддержали «братьев». Естественно, после победы Эндрю Джексона над криками при Хорсшу Бэнд появились формальные основания перейти испанскую границу, в порядке «справедливой реакции на вторжение ». В сентябре 1812 года отряды добровольцев появились в долине Алачуа и к Рождеству вытеснили семинолов, официально объяснив донам, что создают «демилитаризованную зону». Противиться испанцы, естественно, не могли, да и побаивались, а вот об индейцах этого не скажешь. Тем не менее около года царила условная тишина. Основные события гремели на севере, где горел Вашингтон и шли бои вокруг Детройта, на юге же американцы окопались в зоне, не шли дальше, индейцы, опасаясь нарваться, тоже не особо атаковали, копя силы, и в связи со всем этим что-то серьезное началось только в мае 1814 года: на севере Восточной Флориды высадился английский десант с подарками краснокожим друзьям от Великого Вождя Из-За Моря. Дары были щедрые, имея такую роскошь, не воевать было просто грех, тем паче что на зов англичан из Джорджии побежали злые, готовые драться рабы, но все же фронт оставался второстепенным.
А затем Большая Война подошла к финишу. Британцы попрощались и летом 1815 года ушли, оставив союзникам маленький, но хорошо укрепленный форт, индейцы тоже в основном отошли с передовой, а крохотная крепость стала базой беглых рабов, – вернее, уже свободных, даже дважды (Британия выписала вольные, а Испания отменила рабство), – в связи с чем получила название Негро-Форт. А это уже реально беспокоило и сердило бывших владельцев, мало того, что желавших вернуть собственность, так еще и опасавшихся, что вырвавшаяся на свободу собственность начнет делать жизнь невыносимой. Естественно, генерал Эндрю Джексон, командующий американскими силами на юге, потребовал от испанских властей уничтожить Негро-Форт, на что сеньор губернатор, старавшийся сидеть тише мыши, честно ответил, что сил на такое мероприятие не имеет, и янки сочли, что дальше можно не церемониться. В июле 1816 года отряд полковника Клинча, выйдя из только что построенного форта Скотт, – новой базы США на юге, – пересек границу и при полном непротивлении испанских властей атаковал «черную крепость». В итоге штурма взлетел на воздух – вопрос о том, взорвался ли пороховой погреб от снаряда или от преднамеренного выстрела Дамбо-Ямбо, «короля» беглых, историками до конца не прояснен, – индейцы же, осерчав, начали набеги на Джорджию. Власти Джорджии потребовали от Ниматлы, вождя северных семинолов, объяснений, Ниматла, в свою очередь, потребовал от американцев уйти из форта Скотт, мотивируя это тем, что построен он на основании договора с криками, которым эта земля никогда не принадлежала, а его племя ничего не подписывало. Юридически он был совершенно прав, но аргументы имелись и у американцев: в ответ на послание 250 солдат двинулись вразумлять Ниматлу, и со второго раза его поселок был сожжен дотла. А через неделю воины семинолов уничтожили на броде через реку Апалачикола отряд лейтенанта Скотта, шедший на усиление форта. Это была уже война. Первая Семинольская.
С точки зрения международного права, ситуация, конечно, сложилась немножко дикая. Гибель отряда Скотта людей из Вашингтона только обрадовала, поскольку создавала давно желанный повод, и войска Эндрю Джексона пошли в глубь испанских владений. Доны вяло протестовали, выражая надежду, что генерал ограничится наказанием индейцев, «которые не поддаются контролю », но у генерала были свои планы. Индейцев-то он наказывал, это само собой, но 16 апреля 1818 года занял Сан-Маркос, стольный городок испанцев, не оказавших никакого сопротивления, кроме решительного протеста. Их, правда, никто и не обидел, зато двух вождей криков, Хоматлемико и Джозию Фрэнсиса, закупавших у испанцев какие-то товары, обвинили в «подготовке мятежа » и немедленно повесили, а нескольких мутных англичан, также находившихся в городке «по коммерческим вопросам», взяли в плен. После чего двинулись дальше, на зачистку долины реки Сувонни от страшно раздражавших Джорджию «черных семинолов». Те, правда, успели уйти в болота без потерь, зато семинолы красные, попытавшись защищать свои поселки, были разбиты и понесли тяжелые потери.
На этом, здраво рассудив, что зарываться – то есть искать славы в болотистых джунглях – не стоит, Джексон отправил в Вашингтон реляцию о «полной и окончательной победе» и вернулся в Сент-Маркс, уже, судя по всему, поймав звезду. Для начала он учредил военный трибунал, осудивший двух англичан, Роберта Амбристера и Александра Арбутнота, на смерть за «разжигание войны», – что еще можно как-то понять, – но после этого, уже чисто по личной инициативе, занял и столицу испанской Флориды. Не глядя на то, что никакой войны с Испанией не было даже в намеке. Естественно, без боя. Губернатор, – как водится, выразив озабоченность и заявив протест, с маленьким гарнизоном и жителями, боящимися американцев, ушел, а в Вашингтоне принялись разгребать последствия. По большому счету, из Флориды уходить тоже никто не намеревался, генеральскую лихость никто не осуждал, но и портить отношения с Мадридом, а тем паче с Лондоном, вставшим на дыбы из-за казни подданных Его Величества, кем бы они ни были, тоже не хотелось.
В итоге действия Эндрю Джексона были «строжайше осуждены» специальной резолюцией конгресса, семьи повешенных англичан получили извинения и компенсации, а госсекретарь США обратился к испанскому королю, предлагая, раз уж так получилось, продать Флориду тем, кто все равно уже не уйдет оттуда. Особых вариантов у бедняги Фернандо VII не было, да и не особых тоже: при отказе кровное просто отняли бы, а так светило хоть что-то, к тому же в Мексике началась революция, и в Испании началась революция, деньги были крайне необходимы, – и сделка состоялась. Цветущий Полуостров официально перешел в собственность Штатов, испанцы, под торжественную музыку спустив флаги, отсалютовали губернатору территории Джексону и уплыли на острова. Но семинолам уходить было некуда.
Некоторое время, впрочем, индейцев не беспокоили. Оставлять им симпатичную землю в планы, конечно, не входило, но и средств на масштабные чистки не было, поэтому сперва решили всего лишь заставить семинолов перебраться подальше от берега, чтобы не вводить во искушение испанцев и англичан… В сентябре 1823 года подписали соглашение с уже на все, как когда-то Маленькая Черепаха, согласным Ниматлой, сойдясь на том, что красные будут вести себя хорошо и подчиняться, а за это власти США оплатят 100 % подъемных, назначат племени 5000 баксов ежегодного пансиона, а также пришлют учителей и мастеров для обучения ремеслам. Взамен семинолы обязались участвовать в строительстве дорог и не принимать беглых, неважно, черных или белых. Прошел год, второй, третий, а воз стоял на месте. Семинолы уходить с обжитого побережья в болота не спешили, американцев это злило, в Вашингтоне заговорили об окончательном решении вопроса, и в конце концов, когда в 1828-м президентом избрали Эндрю Джексона, считавшего индейцев «лишним звеном в природе» и «шуткой Господней», эти настроения стали государственной программой: Конгресс принял решение о переселении всех красных, включая «пять цивилизованных племен», за Миссисипи. Обо всем этом, однако, будет рассказано позже, а пока что – закон есть закон – семинолам сообщили, что вариантов больше нет.
Стараясь избежать неприятностей, то есть затрат, даже свозили несколько вождей в Оклахому, и хотя засушливые, а зимой и буранные места сашемам, привыкшим к теплу и влажности, пришлись не по вкусу, 28 марта 1833 года их как-то убедили подписать Акт о Согласии. За всех. После чего кое-кто, в основном подписанты, тронулся в путь, – на все про все отводилось три года, – но подавляющее большинство кланов, вожди которых ничего не подписывали, как ни старался их убедить в бессмысленности упрямства федеральный агент Уайли Томпсон, подопечным сочувствовавший, признать соглашение отказались категорически. Наоборот, обсудив ситуацию, постановили «сражаться и умирать там, где родились ». Вот именно в это время и стало широко известным ранее мало что кому говорившее имя Аси Яхоло. Который, вопреки красивым сказкам и фильмам, – повторю сказанное в самом начале – никаким вождем не был. Абсолютно без «цепи предков», даже, больше того, с пятнами в родословной: сам называл себя чистокровным мускогом, да и внешность соответствовала, однако в некоторых документах именуется Уильямом Пауэллом, и хотя любые намеки на сей счет отрицал с возмущением, есть данные, что пару раз передавал подарки в Алабаму, какому-то Фрэнку Пауэллу. Не числилось за ним и каких-то военных заслуг, просто потому, что в войну был подростком, а междоусобицами семинолы не баловались.
Тем не менее парень славился силой, отвагой, жестким нравом, умением убеждать и предельно ясной политической платформой: «Белый не может меня сделать черным, но я могу выкрасить белого его собственной кровью и вычернить под солнцем и дождем », так что считался неформальным лидером молодежи, а потому имел влияние на пожилого и не слишком решительного верховного вождя семинолов Миканопи. Так что организацию сопротивления, перейдя в 1834-м, после попытки ареста, на нелегальное положение, возглавил именно он. Когда год спустя стычки белых с красными стали повседневной нормой, именно он поставил точку на сомнениях вождей, лично убив одного из них, Чарли Оматлу, изменившего свое решение и давшего согласие на переезд. С пояснением: дескать, со всеми предателями впредь будут поступать только так. Это само по себе было Поступком: простолюдин, подняв руку на вождя, навлекал на себя месть всей «цепи предков», и, если уж его это не остановило, значит, «защита духов» у него была силы неимоверной. В результате авторитет Яси Ахоло возрос выше облаков, спорить с ним уже не решался никто, что, по мнению большинства исследователей, и дало старт Второй Семинольской.
В общем-то, шансов у красных людей не было никаких, но они этого не понимали. А если и понимали, все равно, наверное, не остановились бы. И началось с фейерверка: в ночь с 25 на 26 декабря 1835 года, попав в лесную засаду, был стерт с лица земли большой (108 солдат) отряд майора Фрэнка Дэйда, отряженный властями для организации выселения непослушных, причем опасливого вождя Миканопи идти в бой буквально заставили собственные воины. Через день, 28 декабря, лично Аси Яхоло захватил Агентство по делам семинолов и перебил всех, включая агента Томпсона, к которому, в общем, относился неплохо («Я стрелял не в него, а в Большого Белого Вождя », пояснил он позже). А далее пошло: летучие отряды всего за пару недель разорили пару поселков и даже небольшой береговой форт, и в Вашингтоне поняли, что реагировать следует быстро. На полуострове была сконцентрирована целая армия, 9 тысяч солдат во главе с генералом Томасом Джесупом, считавшимся толковым воякой, генерал свою репутацию подтвердил, всего за пару месяцев разгромив несколько вражеских «батальонов», вслед за чем многие вожди, включая Миканопи, сдались и попросили помочь поскорее уехать на Запад, подальше от страшного Яси Ахоло. Но решительного успеха все же не было, напротив, 2 июня 200 воинов атаковали «транзитный пункт» у форта Брук и освободили 700 арестованных. В общем, кто его знает, какие бы еще сюрпризы случились, но генерал Джезуп, не желая сложностей, пригласил красных лидеров обсудить ситуацию, а когда они явились, просто приказал арестовать «мятежников» и вывезти из Флориды. Впрочем, всем вскоре удалось бежать с этапа, кроме Яси Ахоло, которого везли до Южной Каролины в цепях, а там посадили в карцер, бежать откуда никакой возможности не было. Где он вскоре, в январе 1838 года, и умер, а уж от болезни или наложил на себя руки, узнав о разгроме главных сил семинолов у озера Окичоби, – об этом разные источники и говорят по-разному.
Всю дальнейшую историю – длинную вереницу поражений, капитуляций, захватов в плен пришедших на переговоры под честное слово, и новых стычек, и новых капитуляций, и смертей лидеров, и появления новых – нет никакой нужды пересказывать детально, пусть этим занимаются историки Флориды, которые, впрочем, именно этим и занимаются. Вот только факт есть факт: что бы ни творилось, семинолы не только не собирались сдаваться, но и перестали идти на какие-либо переговоры. Томаса Джезупа отозвали, как не справившегося, командование принял Захария Тейлор, будущий победитель Мексики и президент США, но и ему не слишком везло, – разве лишь созданная им цепь укреплений слегка обезопасила «цивилизованные» районы. А тем временем расходы на усмирение небольшого и, по сути, не слишком мешающего племени выросли до вовсе неподъемных сумм, – и 19 мая 1839 года генерал Александр Макомб, личный представитель президента, после месяца «переговоров по-честному», сообщил, что примерные условия мира согласованы.
Но ошибся. То есть кто-то из вождей, жалея своих людей, да и себя, выходил из болот, брал подъемные и направлялся на Запад, – но не все. Сформировался круг «непримиримых», – Сэм Джонс, Чипко, Хвост, Билли Кривоногий, – и они сдаваться соглашались лишь при том условии, что их переведут жить куда угодно, но во Флориде. А на это Вашингтон, сами понимаете, пойти не мог даже не из опасений новых мятежей, но по принципиальным соображениям. И война продолжалась. Семинолы уже не вступали в открытые бои, они прятались и атаковали, прятались и атаковали, не нанося даже особых потерь, но коммуникации на полуострове были перерезаны, а генералу Тейлору, при всем авторитете, военном таланте и специально завезенных собаках-людоедах, натасканных на работу в болотах, удавалось разве лишь держать линию блокпостов.
Кончилось все, естественно, очередной сменой кадров: командование театром военных действий перешло к генералу Уокеру Кейту Армистеду, автору идеи «войны на воде». Но опять-таки, кое-чего добившись, – флотилия каноэ с выписанной морской пехотой ежедневно бороздила плавни, ловя малейший шорох, – задачу в целом решить не смог, даже применив массированное уничтожение посевов и даже пустив в ход деньги, 55 тысяч долларов, выделенных Конгрессом специально на «подарки дальновидным лидерам ». В итоге дошло до того, что генералы стали хором отказываться от назначения, вредящего послужным спискам, и в мае 1841 года Армитеда сменил полковник Уильям Дженкинс Уорт, имеющий минимальный бюджет на все про все. Усмирить индейцев не получалось даже после принятия «Акта о вооруженной оккупации», разрешившего передачу участков флоридской земли кому угодно, кто готов их обрабатывать и не боится индейцев. Обрабатывать благодатную землю готовы были многие, но семинолов боялись уже все. А между тем все это – в бездну рухнули почти 40 зеленых лимонов – надоело и Конгрессу, и обществу, которое, вдруг вспомнив, что семинолы, как ни крути, «культурны», требовало «умеренных уступок». Ну и, в конце концов, поладили. Всем, кто готов был умереть, но во Флориде, предложили «неформальную» резервацию на юго-западе полуострова, оформив ее как «временный протекторат». Это было лучше, чем ничего, вожди «болотных теней» посовещались, – и 14 августа 1842 года полковник Уорт объявил о прекращении войны.
На том бы, казалось, и сказке конец. Штаты получили Флориду, вскоре тоже ставшую штатом, поселенцы спокойную жизнь, а семинолы – общим числом всего-то под три с половиной сотни самых упрямых душ во главе с Билли Кривоногим – возможность копаться в плохонькой, гиблой, топкой, зато своей земле. Да еще сидело где-то в лесах вне резервации с два десятка семейств «аутсайдеров», людей вождя Чипко, не желавшего ни говорить с белыми, ни воевать, ни вообще иметь каких-то дел. Да и люди Билли тоже старались держаться от переселенцев подальше, – и правительство это оценило: накануне войны с Мексикой, во избежание ненужных осложнений, президент Полк даже создал вокруг «индейской территории» буферную зону в 20 миль, изгнав оттуда самовольно поселившихся фермеров. Но остановить переселенцев реальной возможности не было: начинать с нуля в болотах мало кто умел, а земли семинолов, уже возделанные, казались лакомой добычей, к тому же еще и беззащитной. По крайней мере, так казалось. Насчет того же, что власти Флориды прикроют своих избирателей от федерального неудовольствия, вообще не было никаких сомнений, чего «сквоттеры», изредка сталкиваясь с семинолами на торговых постах, в общем, и не скрывали. А те очень внимательно слушали и пересказывали в поселках.
Неудивительно, что в итоге начались проблемы. Удивительно, что начались они только летом 1849 года, аж через семь лет после «вечного мира». Естественно, первыми не выдержали «аутсайдеры», и не выдержали так убедительно, что самозахватчики бросились в паническое бегство, а поскольку достаться могло всем, Билли Кривоногий, вождь «официальных» семинолов, выдавил из Чикто выдачу властям нескольких виновников нападений на фермы. Но было уже поздно. Информация о «нарушении индейцами условий» ушла в Вашингтон, там из мухи раздули слона, и Кривоногий получил сообщение, что Большой Белый Вождь, безмерно огорченный, решил непременно выселить «не оправдавших доверие» семинолов на Запад, причем всех, без разбора.
А дальше все пошло по накатанной колее. Делом занялся генерал Лютер Блейк, один из немногих, знавших, понимавших и уважавших красный народ. Кто-то из мелких вождей, польстившись на щедрые посулы, решил не будить лихо и вышел из болот, но большинство и слышать об этом не желало. Даже тогда, когда федеральные власти, решив не скупиться, выделили за согласие каждому мужчине по 800 долларов и 450 долларов на женщину или ребенка, – сумму, за которую любой белый фермер мгновенно переселился бы куда угодно. И более того, не помогли ни показательное турне семинольских вождей в Новую Англию, где с ними общался сам президент, ни подарки, ни даже медали за будущие заслуги: подписи-то вожди поставили, но вернувшись домой и посмотрев в глаза воинам, тут же от них отказались. А в 1853-м ко всему еще погиб неведомо от чьего выстрела генерал Блейк, и власти Флориды, решив поставить Вашингтон перед фактом, начали готовить удар, против чего в столице ровным счетом ничего не имели при условии, что все будет решено за счет бюджета штата. Однако, как оказалось, местная милиция мало на что способна: за два с лишним года охоты на «аутсайдеров» ею были «обезврежены» один воин, три женщины, два малых дитяти и 140 свиней, зато индейцы начали мстить, и стало ясно, что без армии никак. В августе 1854 года глава военного ведомства США отдал войскам приказ подключиться к АТО. Военного положения, понятно, никто не объявлял, но всем было ясно, что начинается Третья Семинольская.
О последнем «большом совете» семинолов, состоявшемся осенью 1855 года, известно очень много, и от свидетелей, и от участников. Признав право вождей, решивших сдаться, четверо решивших «пожили, теперь поумираем », – Билли Кривоногий, Чипко, Измафти, и Оссен Тастенагги, – укрыв семьи в сердце болот, начали собирать воинов, а 7 декабря, при первом прочесывании резервации, солдаты обнаружили, что поселки пусты. Не было даже собак. Зато 20 декабря, у очередной пустой хижины, семинолы появились. В полной боевой раскраске. Погибло несколько военных, остальные бежали, индейцам достались трофеи, ружья и лошади; новость потрясла штат, малодушные кинулись в бега, кто похрабрее – записываться в ополчение, выросшее до 400 стволов. Несмотря на это, весь февраль столкновения приносили белым только огорчения, потери и, как следствие, панику. Власти штата умоляли о помощи соседей и Вашингтон, те не отказывали: к 1 марта против «многих сотен дикарей» (о тысячах, опасаясь насмешек, не писала даже желтая пресса, хотя все знали, что семинолов мужского пола вообще не больше сотни) сосредоточились более 800 регулярных штыков и почти 500 ополченцев.
В такой ситуации красные могли только убивать и достойно умирать, надеясь, что родные топи помогут продержаться подольше. И они умирали достойно, меняя жизнь на много чужих жизней. Скажем, в июне, в трехдневном сражении близ форта Мид, – единственном настоящем бою за всю войну, – погибли вождь Оссен Тастенагги и еще один воин, но белых под три десятка. Красные же ушли в болота, так и не узнав, что «полностью уничтожены ». И так раз за разом, хотя таких больших потерь больше не случалось. В конце концов, федералы взяли руководство операцией в свои руки, командование принял бригадный генерал Уильям Харни, имеющий опыт войны в болотах, – и по его приказу через весь полуостров протянулась линия блокпостов, рассекающих территорию резервации на малые секторы, напичканные патрулями.
Это не сразу, но помогло. К ноябрю 1857 года в руках белых были уже почти все женщины и дети из клана Билли Кривоногого, уничтожены практически все сухие участки с возделанными полями, и в то же время власти объявили всем, кто сложит оружие, амнистию и огромные (600 баксов мужчине, 100 женщине) премии за согласие покинуть Флориду. Звать мужей и отцов к болотам выгоняли жен и дочерей, и 15 марта 1858 года, потеряв все базы и вняв плачу детей, Билли Кривоногий, выйдя из топей, сдал оружие полковнику Лумису, который, еще некоторое время попытавшись выловить отряды (теперь, после капитуляции вождя резервации, их уже называли «бандами») Сэма Джонса и Чипко, но, не преуспев, 8 мая объявил, что «война окончена, индейцев во Флориде больше нет ». То есть они, конечно, были, их время от времени отлавливали и высылали, но на официальном уровне было решено считать, что вопрос закрыт. Правда, во время Гражданской войны вспомнили, решили, что опытные следопыты, знатоки болот будут кстати, и бросились искать, но последний вождь, «бандит» Сэм Джонс не пожелал даже встречаться, сделав вид, что его и в самом деле нет, и поскольку семинолов год за годом никто не видел, власти Флориды в 1868-м решили проявить широту души, зарезервировав за семинолами, – «если таковые в штате есть », – по одному месту в верхней и нижней палате Ассамблеи.
Раритетов, желающих объявиться ради похода в политику, однако, не оказалось. Поэтому вскоре «семинольскую квоту» упразднили, постановив, что они, в самом деле, кончились. Но тем не менее в 1888-м, когда прошел слух о какой-то пальбе в болотах, истерика на тему «Четвертой Семинольской» и «краснокожих, которые вот-вот вырежут весь штат», не стихала до тех пор, пока армейские подразделения не прочесали болота вдоль и поперек, официально сообщив по возвращении, что индейцев нет как явления. И вот тогда-то в ближайших к лесам поселениях начали появляться семинолы, которых население, к тому времени уже читавшее Майн Рида и тужившее, что как-то оно нехорошо вышло, встретило очень приветливо, да и власти тоже. Красных никто ничем не обижал, им выделили денег, а в 1924-м 275 семинолов, отцы и деды которых не покинули Флориду, получили американские паспорта. Сегодня их потомки по праву гордятся тем, что они – единственный народ, оставшийся на своей земле, не подписав со Штатами ни одного договора. То есть победители.
Пока на Севере, в Краю Озер, шли бои и войны перетекали одна в другую, жизнь южных племен, выкуривших трубку мира накануне ухода англичан в Канаду, понемногу входила во вменяемое русло. Жили они кто под боком у «старой доброй» Вирджинии, где потенциальных переселенцев – эмигрантов из Европы – было немного, кто на юге «юной» (1722 года рождения) Джорджии, тоже перенаселения не испытывавшей, статус их определялся договором о протекторате (речь об этом у нас уже шла), и поводов жаловаться, в общем, не было. Кому соседство с белыми было вовсе уж поперек души, уходили в семинолы, но большинство сживалось с реальностью, благо сильные мира того, – плантаторы, выросшие на благородных идеях Века Просвещения, считали, что индейцы, в отличие от негров, ничем не хуже белых людей, только более примитивны. А раз так, значит, достаточно их, раз уж они теперь мирные, «обратить в цивилизацию». То есть, как только туземцы «усвоят практику частной собственности, строительства домов, фермерства, образования для детей, обратятся в христианство, они добьются признания со стороны своих белых братьев». И все будет хорошо. А пока все не совсем хорошо, но к тому идет, все споры, в первую очередь о земле, следует решать мирно, как положено среди культурных людей, на основании имеющихся договоров и с участием юристов. Именно так полагал и так наставлял современников сам Джордж Вашингтон, безусловный и последний авторитет и для поселенцев, и для аборигенов Юга, считавших его Великим Отцом и частенько просивших совета.
Под стать первому президенту была и команда единомышленников-практиков, претворявшая его идеи в жизнь. Люди там подобрались штучные, идеалисты, а то и фанатики типа легендарного Бенджамина Хокинса, не просто поселившегося среди индейцев, но и ухитрившегося стать для них моральным авторитетом куда выше местных шаманов. В итоге туземцы юго-восточных штатов – сперва чероки, чикасо и чокто, а вслед за ними, хотя и не так быстро, крики и (эти, правда, условно) семинолы – уже к исходу первого десятилетия XIX века стали, с точки зрения «белых братьев», почти как люди. Все поголовно приняли христианство, обучились грамоте, более того, создали сеть школ с европейской программой обучения (для чего специально приглашались белые учителя), появились газеты, как на английском языке, так и на местных. Благо великий вождь Секвойя разработал на основе латиницы собственный алфавит. Наконец, к рубежу веков завершился переход из лесных поселков на обычные, ничем не отличающиеся от «белых» фермы, а то и целые плантации, обустроенные по всем правилам тогдашней агрономической науки, только не частные, а как бы кооперативные. В общем, все как положено, обзавелись даже черными рабами (правда, рабство было относительно мягкое, полегче, чем даже в Вирджинии). Кое-кто вообще попытался уйти в «белый мир», однако чаще всего без особого успеха, поскольку белые братья все-таки краснокожих ровней не считали. Однако на отношениях в целом это не особо сказывалось.
Неудивительно, что на призыв Текумсе юго-восточные племена не только не откликнулись, но даже в индивидуальном порядке в его войско мало кто пошел. От добра добра обычно не ищут. Хотя идиллии тоже не было. Напротив, вопреки мечтам уже усопшего к тому времени Вашингтона, проблема была, и заключалась она в том, что чем больше цивилизовались индейцы, тем более ухожены и рентабельны становились их земли, а чем более ухожены и рентабельны становились их земли, тем больший интерес они вызывали у белых соседей, – как ни странно, не плантаторов, а понемногу возраставшего в числе народа попроще, – как эмигрантов, так и плодов демографического взрыва, – полагавшего, что готовая ферма лучше пустоши, а потому все чаще и чаще решавшего вопросы размежевания путем самозахвата. Собственно, обострения случались и раньше, так что умные люди, просчитывая вероятные сложности заранее, заранее и искали варианты. Что не правы белые, мало кто спорил, но все-таки вешать и сажать белых людей из-за пускай даже весьма культурных, но, как ни крути, краснокожих было западло. А потому еще в начале XIX века мудрый Томас Джефферсон, которого «культурные» индейцы уважали пусть и не так, как Великого Отца, но близко к тому, предложил своим знакомым вождям не дожидаться неприятностей, а переселиться с сородичами на запад, обещая всяческую поддержку правительства.
Уловив резон, некоторые вожди чероки, самого-самого цивилизованного из племен, добровольно согласились переселиться на запад, на территорию современного Арканзаса, объявленного «их вечным домом, который никогда не будет отнят». Получили подъемные, мирно и не спеша переселились, перевезли вещи, перегнали скот и рабов, обустроились, но… Как только фермы были отстроены, плантации окультурены и урожай пошел всерьез, в новых местах появились все те же белые переселенцы, на целину не зарившиеся, но теперь посчитавшие, что фермы создавались для них. Будь на месте чероки какие-нибудь ирокезы или сиу, многие нахалы недосчитались бы скальпов, но чероки слишком веровали в Христа, воспретившего отвечать злу насилием, да и не хотели отвечать перед Законом Белого Человека, а жаловаться было некуда, ибо статуса штата Арканзас еще не имел. Вот и пришлось бедолагам, уже без всяких подъемных, уходить из «вечного дома» дальше на запад, где жили чужие и чаще всего совсем не дружелюбные племена. А на восток, в родные места, шли письма оставшимся с рассказом обо всех бедах, обманах и обидах, и предупреждением: мол, ни в коем случае не повторяйте нашей ошибки; держитесь за протекторат до последнего, а если уж совсем тяжко будет, так лучше в семинолы.
Рекомендации были приняты к сведению. Оставшиеся чероки от последующих предложений отказывались. Когда же беспредел белых самозахватчиков стал совершенно нестерпимым, вожди вновь поступили, как цивилизованные люди. Деньги у процветающего племени водились, смысл происходящего его лидерам был понятен, так что в дело – на стороне потерпевших – вступили лучшие адвокаты. В 1823 году один из них, Джереми Джонсон, оспаривая правомочность действий некоего Фицроя Макинтоша, довел дело до Верховного Суда, не без труда добившись, чтобы слушания возглавил сам Джон Маршалл, имевший репутацию безупречно честного человека. И знаменитый юрист, основываясь (за неимением иных документов) на булле папы Александра VI, поделившего Новый Свет после открытия на испанскую и португальскую части, и Тордесильяском договоре, закрепившем решение Святого Престола, а также на саксонском «принципе реальности», пришел к выводу: коль скоро правом собственности на землю обладает только государство, следовательно, собственниками спорных земель изначально являлись «первооткрыватели»-англичане («Бог не указал бы англичанам пути к Новому Свету, если бы он не намеревался отдать его им во владение»), а теперь их законный наследник – правительство США. Что до племен, обитавших на этих землях в момент их «открытия», то они находились на «до-государственном» этапе развития, в связи с чем были «не вполне суверенными», а следовательно, имели не «полное право собственности» на землю, но всего лишь право проживания на ней и аренды, естественно, с согласия собственника. Одновременно, правда, Маршалл высказал мнение, что его вердикт относится к «диким племенам», а к «пяти цивилизованным» применяться не должен, ибо закон обратной силы не имеет. Мотивировав оговорку тем, что договоры с «культурными индейцами» оформлены по всем правилам, тем паче в статусе «протектората». Но к этому пожеланию, в отличие от основного суждения, уже никто особо не прислушивался.
Практически сразу после выигрыша мистером Макинтошем и штатом Джорджия процесса против чероки, представители Юга в Конгрессе предложили на рассмотрение коллегам проект закона о полном выселении индейцев на «свободные земли Запада, где их культура и традиционный образ жизни будут сохранены в неприкосновенности, а права не будут нарушаться». Самое интересное, что, хотя главными сторонниками закона были южане (не плантаторы, плантаторы как раз предпочитали помалкивать, а так называемая «белая мелочь»), лоббировали его в Вашингтоне юристы и конгрессмены, обслуживавшие интересы северных предпринимателей. Эти парни настолько плохо знали реалии, что всерьез впаривали публике идею о «бедных детях леса», неспособных влиться в «белую» цивилизацию, контакт с которой для них губителен. Случались и сбои. Так, один из бостонских юристов, некто Уайтлоу, активный лоббист закона о переселении, съездив по приглашению вождей чероки и чоктасо в их поселки, вернулся в столицу не просто перековавшимся, но и противником законопроекта. Но это был, насколько мне ведомо, единственный случай. В общем же идея о «детях леса», поддержанная главными газетами Севера, набирала обороты. Так что, когда в 1829 году президентом стал Эндрю Джексон ака Старый Хикори, простой парень, сделавший сам себя, до конца жизни уверенный, что Земля плоская, последовательный либертарианец и при всем том не сторонник даже, а убежденный фанат окончательного решения вопроса, обсуждениям пришел конец.
Уже 30 мая 1830 года подписанный им накануне «Закон о переселении» – по общему мнению, «самый гуманный, честный и благородный документ, какой вообще можно себе представить», – вступил в силу, а 6 декабря 1830 года, выступая перед Конгрессом, президент сообщил, что «рад объявить: великодушная политика, неуклонно проводившаяся почти тридцать лет в отношении переселения индейцев, приближается к своему счастливому завершению, что же касается злоупотреблений, о которых говорят уважаемые оппоненты, так порукой тому, что их не будет, – наша совесть и наша вера».
На первый взгляд, сам по себе закон выглядел достаточно гуманно и даже благожелательно. Президент получал право на заключение договоров с индейцами об «обмене землями», своего рода генеральную доверенность, а также право распоряжаться ассигнованиями, выделенными на эту программу. Только обмен! Насильственно сгонять индейцев с земли запрещалось, отселять предполагалось исключительно по добровольному согласию, со всем имуществом, включая негров. Переселенцам гарантировалось «вечное право собственности» на новые территории, защита от самозахватчиков, солидная компенсация за «улучшение земли в местах их предыдущего обитания», то есть за покидаемые фермы, а также проездные, «подъемные» и военная защита от любого, кто попытается обидеть новоселов. Однако бумага бумагой, а жизнь есть жизнь. «Я слушал много речей нашего Великого Отца, – донесли до нас старые книги крик души столетнего вождя Пятнистая Змея. – Но они всегда заканчивались одним и тем же: «Отодвиньтесь немного, вы слишком близко от меня», а не то пеняйте на себя». Он был прав. Кроме пряника, предполагался и кнут. Отказывающиеся переселяться даже формально теряли те права, которые у них были; племена переставали рассматриваться в качестве юридического лица, их самоуправление объявлялось незаконным, белым поселенцам предоставлялись юридические преференции в тяжбах. Индейцы не имели права свидетельствовать в суде против белых, искать золото на собственной земле, устраивать собрания. На все апелляции оставшихся к федеральному правительству следовал однотипный ответ: «Там, где заходит солнце, ни один белый не сможет вас обидеть, потому что там не будет белых, рядом с которыми вам плохо».
Впрочем, индейцы готовы были перетерпеть и это. Однако остаться было очень непросто: представители властей добивались согласия на переселение любой ценой, игнорируя вождей, сопротивлявшихся переселению, и всячески подкупая податливых, если же в племенах вспыхивали по этому поводу раздоры, «несогласных» немедленно сажали в тюрьму по новому закону «О подстрекательстве», согласно которому агитация против переселения считалась преступлением против государства. Порой случалось и проще: собирали толпу, а то и кучку первых попавшихся, не вождей даже, угощали огненной водой и предлагали подписать бумагу, написанную заковыристым юридическим текстом. А как только договор был подписан, неважно кем, в дело вступала армия. И – прочь из Джорджии, Алабамы, Флориды – за Миссисипи.
Этот переход в индейских сказаниях, да и в научной литературе с легкой руки племени чокто, оказавшегося самым дисциплинированным, первым подчинившегося воле Великого Отца и первым же хлебнувшего лиха, называют «Тропой слез». Вскоре после выхода выяснилось, что большая часть денег, выделенных правительством, куда-то делась, не хватало ни повозок, ни транспорта, ни теплой одежды, так что уже во время перехода и последовавшей за обустройством на новом месте непривычно суровой зимы вымерло 20 % племени, а летом началась холера. «Невозможно вообразить, – писал очевидец, Алексис де Токвиль, – ужасные страдания, сопровождающие эти вынужденные переселения. К тому моменту, когда индейцы покидают родные места, число их уже убыло, они измучены. Края, где им велено поселиться, заняты другими, враждебными племенами. Позади у них – голод, впереди – война и повсюду – беды.
Стояли необычайные холода… Индейцы шли с семьями, с ними были раненые, больные, новорожденные дети и близкие к смерти старики. У них не было ни палаток, ни повозок, только немного провизии и оружие. Думаю, что индейская раса в Северной Америке обречена на гибель, и не могу отделаться от мысли, что к тому времени, когда европейцы дойдут до Тихого океана, она уже не будет существовать». Но даже выжившие оказались беззащитны под давлением мгновенно появившихся белых, продававших помогающую забыться огненную воду за землю, отданную индейцам «навечно», а то и вообще захватывающих ее. Сопротивляться чокто мешала армия, та самая, которая обязана была их защищать, в судах заседали те самые белые, которые их обижали, а спасаться было некуда. Узнав обо всем этом из писем, несколько тысяч чокто, готовившихся тронуться в путь, отказались идти, заявив, что готовы к смерти. После долгих дебатов законодатели Джорджии – под давлением нескольких влиятельных плантаторов – позволили им остаться в родных местах, но на крайне унизительных условиях, причем оставшимся было под страхом тюрьмы запрещено «распространять слухи».
В отличие от послушных чокто, крики, менее прибитые цивилизацией, пытались зацепиться за родные места, даже оказавшись крохотным краснокожим островком в Алабаме. Потом, когда их земли окружили забором и отвели воду из реки, стало ясно, что надо уходить, однако на полпути выяснилось, что провизия не поступает, поскольку не часть положенных денег, а все деньги до цента бесследно исчезли. Индейцы развернулись назад, добывая пропитание на фермах белых, белые в ответ создали ополчение. Затем, когда происходящее было названо в прессе «Второй крикской войной», и через год, когда все кончилось так, как только и могло кончиться, крики были этапированы на запад под конвоем, в цепях, как побежденные мятежники, лишившись права на компенсации. Чуть иначе, как мы знаем, сложилось с семинолами. Но не намного. А в 1838-м пришел и час чероки. Они потеряли свое самоуправление, их лишили права нанимать белых на работу и обучать детей черокской грамоте, после чего были закрыты школы, самых грамотных, со связями, арестовывали по надуманным предлогам, затем запретили подавать в суд, потом дело дошло до насильственного изъятия детей в приюты, – а чероки отказывались уходить. Больше того, среди них появились люди, как правило, из числа самых образованных, хотя тоже уходить не желавшие, но доказывавшие братьям, что пенять не на что, племя пало жертвой цивилизации, и в этом есть своя великая сермяжная правда. И наконец, аж в 1838-м президент Мартин ван Бюрен в административном порядке ввел на их территорию войска с приказом депортировать племя на запад. Из самого цивилизованного племени Америки до конца «Тропы слез» не дошли 15 тысяч человек, 65 % племени. Но, правда, черных рабов, – посягать на движимое имущество правительство, разумеется, и не думало, – довели почти всех.
А потом было то, что было потом. Тяжело, но все-таки приживались. Поскольку труд в засушливых местах был непосилен, старались покупать как можно больше негров, которые на то и рабы, чтобы пахать в любых условиях, а поскольку совсем недалеко находилась Мексика, где рабства не было, пришлось, пресекая побеги, овладеть, скажем так, особыми навыками рабовладельца. Итогом чего в 1842-м стало крупное восстание черных, подавленное только благодаря властям, приславшим войска, и завершившееся многими виселицами. Неудивительно, что во время Гражданской войны изгнанники не остались в стороне от событий. В конце концов, что бы и как бы ни было, все они, в отличие от всяких диких сиу и грязных апачей, считали себя прежде всего американцами, и только потом, возможно, по недоразумению, краснокожими. Чокто и чикасо, имевшие рабов и не имевшие особых обид на Юг, зато крепко обиженные на Вашингтон, выступили на стороне Конфедерации, а крики и семинолы, наоборот, на стороне Союза. Что же касается чероки, то племя раскололось пополам, не на жизнь, а на смерть сойдясь в жесточайшей мини-гражданской войне, в результате которой борцы за дело Юга таки победили, что, впрочем, никак не отразилось на общем итоге «Большой Гражданской». Однако, поскольку Индейская территория формально находилась за пределами США и, следовательно, законы США на нее не распространялись, «нация чикасо» признала отмену рабства лишь в 1866-м, а «нация чокто» вообще в 1885-м. Впрочем, «освобожденные люди», как стали именоваться экс-рабы, от бывших хозяев уходить не пожелали и в нынешнем штате Оклахома считаются частью того, что осталось от «пяти цивилизованных племен».
Как известно, Соединенные Штаты Америки – оплот демократии и знаменосец свободы. Автор сей бронзовой формулировки, некий нью-йоркский журналист, в апреле 1898 года так и написал: «Мы, американцы, Знаменосцы Свободы, и мы обязаны покончить с позором колониализма в Западном Полушарии». Сказано это было по поводу только-только начавшейся американо-испанской войны, дня через два после начала военных действий и примерно за месяц до того, как в дверь филиппинского эмигранта по имени Эмилио Агинальдо, безрадостно куковавшего в далеком Гонконге, постучали посланцы американского адмирала Джорджа Дьюи. Однако начнем с начала, ибо для того, чтоб они постучали, пришлось случиться многим и многим событиям…
Все, конечно, познается в сравнении. Для Испании XIX век был относительно сносен, но только на фоне предыдущего столетия, когда былую «Империю Всех Морей» почти официально именовали Culo de Europea – «жопой Европы». А если не на фоне, то дела шли очень плохо. Четыре революции, пять реставраций, три республики, шесть войн гражданских, из которых две династические, несчетное количество мятежей, и так далее, и тому подобное, и никакого просвета даже в намеке. О потере колоний и говорить нечего: под конец века пока еще испанскими оставались только немножко магрибских пустынь, Куба, Пуэрто-Рико да азиатские Филиппины, но и там все было неспокойно. Не то чтобы испанцы так уж угнетали заморские владения, скорее нет, чем да, но слабость и гнилость метрополии в полном смысле провоцировали тамошнюю элиту – в основном креольскую – попытать счастья в свободном полете. Тем паче что было и на кого опереться: испанские колонии очень нравились и США. Еще накануне Гражданской войны хозяйственные янки, объявив Кубу «кучей песка, намытого Миссисипи», предлагали испанцам, раздираемым в тот момент очередной смутой, честно купить островок, а до кучи и Пуэрто-Рико, но доны ответили в том смысле, что честь дороже. Затем начались разнообразные освобождения негров, реконструкции побежденного Юга, так что проект отложили, а главными пострадавшими оказались те самые «национально-освободительные креолы»; будучи оставлены на произвол судьбы спонсорами, они благополучно проиграли т. н. Десятилетнюю войну, начатую с подачи Вашингтона в 1868-м, подписали мир и на время притихли…
Но время шло, в воздухе витала идея Панамского канала, Испания слабела просто-таки вызывающе, и янки пришли к выводу, что хватит церемониться. Куба – помимо всего прочего, еще, кстати, «сахарница мира», – и прочие острова в океане лежали слишком плохо, чтобы оставалась хоть малейшая возможность их не прихватить. В связи с чем в 1895 году на Кубе и в Пуэрто-Рико, а в 1896-м и на Филиппинах начались очередные «революции». Можно даже и без кавычек: рядовые повстанцы, да и большинство вожаков искренне верили, что добрые американцы помогают им деньгами, оружием и советниками из страстной любви к свободе наций и демократии. В освещение событий мгновенно включилась американская пресса, причем оба конкурирующих концерна, – Херста и Пулитцера, за три года доведшие американского обывателя до белого каления ненависти к «проклятым испанцам», истребляющим на Кубе и так далее всех подряд, от мала до велика. Особо воздействовали на политически неравнодушную публику свидетельства очевидцев аутодафе, учиняемых инквизицией над невинными женщинами и детьми в протестантских поселках.
Тщетно испанский премьер-министр, либерал Игнасио Сагаста, умолял «международный концерт» прислать на острова любую комиссию, дабы та убедилась, что количество погибших исчисляется едва ли сотнями, протестантов на острове отродясь не бывало, а в смысле зверств испанцы как раз уступают пламенным революционерам. Все всё понимали, но никто не спешил помогать, поскольку поддержка Испании не сулила никаких выгод, а вот за невмешательство янки обещали не остаться в долгу. Некоторое недоумение «явной несправедливостью» выразили только правительства Российской и, как ни странно, Оттоманской империй, и бежать впереди паровоза непонятно зачем им, вполне понятно, было не с руки.
Короче говоря, ситуация напрягалась. В январе 1898 года на страницах «Нью-Йорк Морнинг Джорнэл» было опубликовано украденное по заказу Херста частное письмо испанского посла, нехорошо отзывавшегося о президенте Мак-Кинли, – медиамагнату, битва которого с Пулитцером была в разгаре, дико хотелось горяченьких, – чем кровавее, тем лучше, – сенсаций. Когда спецкор, сидящий в Гаване, дал боссу телеграмму, что восстание, кажется, сходит на нет, Херст ответил знаменитым: «Вы обеспечьте иллюстрации, а войну я обеспечу». Спустя несколько дней к берегам Кубы подошел «с официальным визитом» американский броненосец «Мэн», который, встав на рейде Гаваны, 15 февраля 1898 года внезапно взорвался и очень быстро утонул. История этого взрыва не разгадана и по сей день, но уже через неделю тираж «Нью-Йорк Морнинг Джорнэл », требовавшей «страшно отомстить проклятым конкистадорам за кровь и пепел миллиона уничтоженных индейцев», вырос до совершенно фантастических по тем временам 5 миллионов в день.
Испанцы еще пытались как-то спастись. Они передали следствие в полное распоряжение американских специалистов, – и даже те, хотя и были заранее подготовлены к вынесению вердикта о мине, прикрепленной снаружи, – сделали вывод, что нет, взорвалось судно где-то внутри. Это, однако, уже роли не играло, да и не могло играть. «Весь американский народ» в едином порыве требовал отомстить за «бедных морячков» и «спасти несчастных кубинцев из пыточных камер». Вовсю шли набор волонтеров в морскую пехоту и развертывание флотов. Так что 19 апреля под единодушное «Гип-гип-ура!» граждан Конгресс США принял резолюцию с требованием к Испании «покинуть эти земли, права управлять которыми она сама лишила себя как плохим управлением, так и жестоким отношением к невинным людям, и оставить названные территории на благородное попечение американской демократии», а когда испанское правительство в ответ позволило себе попросить о специальной конференции, где «интересующие обе стороны вопросы могли бы быть обсуждены», 21 апреля 1898 года военно-морской флот США без объявления войны атаковал слабенькие эскадры испанцев. Ибо, как написал на следующий день в редакционной статье торжествующий Херст, обычно журналистикой не баловавшийся, «уважение к интересам Америки и выгоде ее народа не позволяет терпеть от дикарей подобной наглости». И вот так-то возникли причины для того самого стука в дверь, с которого я начал было разговор….
Для полной картины следует понимать, что к концу XIX века обстановка на Филиппинах напоминала ситуацию в Латинской Америке восемью десятилетиями ранее. Сформировавшаяся буржуазия, начитавшаяся Прудона, Маркса и прочих модных шопенгауэров, зажиточные креолы, куча-мала активных разночинцев с претензиями, обострившийся земельный вопрос – и полное политическое бесправие, помноженное на тупость мадридских наместников. Ничего удивительного, что на островах стали появляться патриоты, мечтающие о независимости. В 1892 году на обломках умеренно-просветительской Филиппинской Лиги, сдуру разгромленной испанцами, возникло куда более агрессивное общество – Катипунан, поднявшее в августе 1896 года серьезный мятеж. Правда, лидеры вскоре перегрызлись – частично на почве амбиций, но и по идеологическим мотивам тоже: «левые» во главе с «человеком из народа» Бонифасио и интеллектуалом Мабини считали необходимым проводить земельную реформу и так далее, «умеренные», главным образом помещики, возглавляемые Эмилио Агинальдо, полагали, что независимость хороша и так, без глупой уравниловки.
Победил Агинальдо; Бонифасио расстреляли, Мабини едва унес ноги, но бои продолжались, в марте 1897-го в освобожденных районах была провозглашена независимая Филиппинская республика, в ноябре принята умеренно-либеральная Конституция. А затем происходит нечто странное. Лидеры повстанцев впервые откликаются на призыв властей встретиться и поговорить. Предложения испанцев конкретны: армию распустить, республику расформировать, восстание свернуть, а за все это – полмиллиона песо и право уехать куда угодно. Ответ борцов столь же четок: ДА!!! При условии, что, кроме денег, филиппинцев уравняют в правах с жителями метрополии. Но поскольку ясно, что такие вещи не в компетенции губернатора, лидеры войны за независимость готовы удовлетвориться честным словом, что он сделает все, чтобы убедить короля принять «политические» условия, и прекратить борьбу прямо сейчас, однако не за жалкие полмиллиона, а как минимум за миллион. Сходятся на 800 тысячах; деньги поступают немедленно. Так что 16 декабря 1897 года правительство повстанцев объявляет о самороспуске, а Агинальдо издает воззвание о прекращении борьбы в связи с «полной капитуляцией властей и во избежание продолжения постыдного братоубийства», подкрепляя слово делом – каждый боец повстанческой армии получает по целых 15 песо (деньги немалые, аж на лошадь хватит).
В общем, все путем. Губернатор рапортует в Мадрид о подавлении мятежа (правда, некоторые фанатики еще воюют, а генерал Франсиско Макабулос в провинции Тарлак даже сформировал временное правительство, но на эти частности можно закрыть глаза: коль скоро политическое руководство бунтовщиков сдалось, это уже просто бандитизм, да и сколько там того Тарлака?). Мадрид ликует (о «политических» требованиях губернатор даже не подумал никуда сообщать). Повстанцы расходятся по домам довольные (насчет политики боссы договорились, обмана не будет, чему гарантией 15 песо, которые уже в кармане). А сеньор Агинальдо уплывает в Гонконг, где открывает солидный торговый дом. Увы, вскоре прогорает (куда уж там конкурировать с китайцами!), с трудом избегает долговой ямы и грустит. Вот в такой ситуации в начале мая 1898 года в дверь к бывшему президенту и постучал посланец адмирала Дьюи, командующего Тихоокеанским флотом США, только что утопившим испанскую эскадру на рейде Манилы…
Смысл адмиральской эпистолы (она сохранилась) был по-военному четок: а) мы, американцы, ведем войну с Испанией за свободу последних территорий Америки, еще томящихся под колониальным игом; b) мы уже добились серьезных успехов как в Западном полушарии, так и в Восточном, испанский флот сокрушен, и наши marins готовы к высадке на острова; с) свобода и демократия не зависят от географии, мы восхищены героической борьбой народа Филиппин и готовы оказать ему такую же помощь, как народам Кубы и Пуэрто-Рико; d) мы надеемся, что филиппинский народ во главе со своим испытанным лидером мистером Агинальдо, со своей стороны, внесет свой вклад в наше общее дело, подготовив плацдармы для высадки и сражаясь плечом к плечу с нашими парнями; е) от имени Президента Соединенных Штатов Америки выражаю надежду на тесный союз с будущей независимой Филиппинской республикой. Точка. Размышлять было не о чем. 17 мая Агинальдо, высадившись с американского борта на Филиппины, призвал «дорогих собратьев» к оружию. Его репутация достаточно высока, а на вопросы особо въедливых земляков имеются вполне убедительные ответы. Да, борьба была прекращена, но мы же добились почти всего, чего хотели, а добиться всего сил не было. Да, я покинул дорогую Родину, но у меня были сведения, что испанцы меня убьют, а я нужен для дальнейшей борьбы. Да, деньги брал, но ведь все поделил поровну, и себе взял ровно 15 песо, сами видите, ни поместьем, ни хотя бы особняком не обзавелся. Да, наконец, политические условия испанцы не выполнили, но виноват в этом исключительно непослушный Макабулос. И вообще, прекратите треп, я в Гонконге не вшей щелкал, смотрите, какого союзника нашел…
Короче говоря, через несколько дней под контролем восставших оказался почти весь Лусон, кроме Манилы, а 12 июня Агинальдо, уже в качестве официального Диктатора Революции, провозгласил «окончательную независимость». На сей раз он ведет себе тоньше, чем когда-то: «во имя единства нации» отныне никаких фракций, вождь «левых» Аполинарио Мабини, тот самый, которому повезло уцелеть два года назад, приглашается на пост премьер-министра. Тем временем повстанцы расширяют освобожденные районы, расчищая их для высадки американских союзников. 13 августа янки без единого выстрела (филиппинцы сделали за них практически всю работу) вошли в Манилу; испанские войска капитулировали, а уже 15 сентября в городке Малолос при благожелательном участии представителей США проходит конгресс, выработавший конституцию II Филиппинской республики. Первым же шагом республиканского правительства становится официальная телеграмма правительству США с благодарностью за все сделанное, гарантией вечного союза и просьбой о признании. Ответа не последовало. Но американское командование разъяснило, что удивляться не следует: США ведут непростые переговоры о мире в Париже, куда филиппинская делегация (как, впрочем, и кубинская, и пуэрто-риканская) приглашены не были в связи с отсутствием у них юридического статуса. По этой же причине до подписания мира не следует ждать никаких официальных ответов из Вашингтона. Объяснение было убедительным и логичным. Филиппинцы продолжали ждать, развлекаясь шлифовкой статей Конституции, президент Агинальдо учреждал ордена и подписывал наградные списки, а янки дожимали испанцев в далеком Париже. И дожали. Согласно договору, подписанному 10 декабря 1898 года, Мадрид отказался от колоний как в Западном полушарии, так и в Тихом океане, признав Кубу и Пуэрто-Рико «свободными государствами», находящимися «под опекой» США. Что касается Филиппин, то в тексте документа фиксировалось лишь согласие Испании продать острова победителю за 20 миллионов долларов.
Для Агинальдо, уже отдавшего приказ готовить торжественную церемонию поднятия над бывшим губернаторским дворцом президентского штандарта, случившееся было шоком. Считать себя союзником, а оказаться собственностью, согласимся, совсем не просто. Освобождать дворец американское командование отказалось, более того, не впустило в Манилу части республиканской армии и начало подтягивать к столице подкрепления, занимая ключевые позиции вокруг города, а на все вопросы отвечая, что, дескать, мы люди военные, а как будет дальше, решать конгрессу США, так что, мистер Агинальдо, сохраняйте спокойствие и ждите ответа. Впрочем, попытка апелляции к соглашению с адмиралом Дьюи без ответа не осталась. Компетентные заокеанские инстанции разъяснили, что адмирал писал от себя лично, не имея никаких полномочий, а решение опять же остается за конгрессом. Так что опять-таки сидите тихо, в свое время все узнаете.
Обстановка накалялась. 4 февраля в окрестностях Манилы американским солдатом был убит назначенный Агинальдо губернатор провинции, причем ни ссылаться на «досадную случайность», ни приносить извинения янки даже не подумали, заявив, что туземец сам нарвался, поскольку не пожелал отвечать на вопрос патрульного, с какой стати он бродит вокруг лагеря. Разъяснение, что бедолага-чиновник попросту не знал английского языка, на вояк впечатления не произвело. Типа, ему же хуже, надо было учить человеческую речь. Впрочем, все это уже не имело никакого значения. В ночь на 5 февраля американские войска атаковали лагеря филиппинцев. Армия Агинальдо была разбита, но сумела отступить в северные горы, сохранив боеспособность. Началась лесная война, очень неудачная для янки. Обозленное непредвиденно большими потерями, американское командование начало проводить массированные карательные акции и ввело систему заложничества. В результате чего число только официально расстрелянных как «потенциально опасные» туземцев всего через год зашкалило за 200 тысяч. Это серьезно подорвало как боевой дух, так и мобилизационные возможности республиканцев, при том, что к оккупантам стабильно шли подкрепления и к исходу первого года боев численность экспедиционного корпуса увеличилась втрое (с 40 до 120 тысяч штыков).
Тем временем в руководстве республики все было очень не слава Богу. Агинальдо впал в депрессию. Ему было очень неуютно в лесу и, видимо, очень страшно. От руководства военными действиями он фактически устранился, зато крайне бдительно отслеживал малейшие угрозы своей власти, активно обсуждая с приближенными варианты «разумного выхода из положения». Все, кто считал необходимым продолжать войну, тем или иным образом устранялись: 7 мая 1899 года был снят с поста премьер-министра и взят под арест Мабини. 5 июля без суда и следствия расстрелян президентской охраной генерал Антонио Луна, главнокомандующий войсками республики, вызванный с фронта под предлогом совещания. С этого момента единое командование перестало действовать. Президент ушел в глубокое подполье, став недосягаемым для собственных командиров, а 23 марта 1901 года сдался выследившим его американцам (по некоторым, вполне достойным доверия сведениям, сам помог себя найти).
Далее все шло по уже отработанному с испанцами сценарию. 1 апреля 1901 года, всего лишь через 8 дней после пленения, Агинальдо принес в Маниле клятву на верность Соединенным Штатам, после зачтения официального текста, сугубо от себя, рассыпавшись в цветистых заверениях на предмет вечной преданности «освободителям от испанского ига». Три недели спустя он публично обратился к «братьям по борьбе», призывая их последовать своему примеру. После чего, получив «компенсацию» в размере 100 000 долларов, ушел из политики. Однако ни захват Агинальдо, ни его призывы не произвели на филиппинцев особого впечатления. Война продолжалась под руководством популярного генерала Мигеля Мальвара, сумевшего объединить часть регулярных войск и нанести американцам несколько локальных, но чувствительных ударов. Ужесточение репрессий особого успеха не приносило. Помогла серия случаев: в начале августа 1901-го в Маниле была убита неизвестными престарелая мать Мальвара. В конце сентября та же участь – также от рук неизвестных – постигла семью его дяди, в декабре случайно утонула приемная дочь, учившаяся в манильской иезуитской школе, а затем был арестован врач, время от времени ездивший в «мятежные» районы для оказания помощи тяжело больной жене генерала.
Короче говоря, в апреле 1902 года Мальвар сдался в плен вместе с тремя тысячами бойцов – последними батальонами филиппинской армии. К чести американцев, они повели себя благородно: генерала приняли с честью, попросив о сущей безделице – призвать к капитуляции еще сражающихся коллег, и как только это было сделано, сеньору Мальвар обеспечили наилучшим уходом, а всех сдавшихся отпустили. В качестве бонуса был даже предъявлен и повешен некий Самора, признавшийся в убийстве родни Мальвара «из личной ненависти».
Капитуляция Мальвара была концом республики, но не Сопротивления. Эстафетную палочку подхватил Макарио Сакай, молодой генерал, не слишком образованный выходец «из низов», ранее близкий к Бонифасио и стихийный демократ по убеждениям. Он неплохо дрался с испанцами и американцами, попал в плен, около двух лет отсидел в тюрьме, но в 1902-м, когда армия Мальвара капитулировала, был отпущен, после чего ушел в труднодоступные горные районы Кавите и опубликовал Акт о Сопротивлении, призвав филиппинцев к борьбе против оккупантов. Призыв был услышан. Очень скоро обширные районы Северного Лусона оказались вне американского контроля, а в середине 1904 года Сакай созвал Учредительную Ассамблею, принявшую Акт о провозглашении в освобожденных районах Тагалогской республики, правопреемницы Филиппинской республики, конституция которой легла в основу Конституции нового государства – правда, с рядом поправок в сторону либерализации. Президентом, естественно, стал Сакай, а вице-президентом – адвокат Франсиско Карреон, известный своими леволиберальными убеждениями, поклонник Прудона и Бернштейна. Оба, и полуграмотный президент, и его весьма начитанный заместитель, считали, как и Мабини, к которому Карреон был весьма близок, что бороться только за независимость мало, и активно пытались решить ключевой вопрос – вопрос о земле, которую начали понемногу изымать у помещиков и передавать крестьянам. Те, в свою очередь, отвечали Сакаю полной поддержкой, в связи с чем первые попытки янки ликвидировать «коммунистов» (именно так именовали сторонников Сакая в официальной переписке) завершились для них весьма неудачно. И вторые тоже.
Неудачи продолжались до тех пор, пока в конце 1905 года американское правительство не приняло к исполнению план некоего полковника Майерса, предложившего использовать в непокорных районах «эффективный опыт» британцев, подавлявших чуть раньше бурское сопротивление. Три провинции, Кавите, Батангас и Лагуна, были объявлены «Особой Зоной» – с сетью концлагерей, куда было загнано все взрослое мужское население. В ответ на каждую операцию Сакая расстреливались по 50—100 заключенных по жребию, а деревни, заподозренные в поддержке республиканцев, подверглись полной блокаде с лишением населения права работать в поле и собирать урожай (несколько позже эту тактику возьмет на вооружение будущий маршал Тухачевский, подавляя Тамбовское восстание). Всего за полгода число филиппинцев, погибших от голода, превысило 100 000 человек.
И люди сломались. Они начали «сдавать» повстанцев. Сражаться дальше в таких условиях было невозможно. 14 июля 1906 года Сакай со штабом и правительством сдался американцам, обещавшим взамен (письменно и на высшем уровне) полную амнистию всем, сложившим оружие, а также упразднение концлагерей. Второе обещание янки, хоть и не сразу, выполнили, первое – нет. Рядовые бойцы и офицеры решением военных властей пошли на каторгу «до исправления», сам Сакай и его ближний круг, пробыв на свободе всего три дня, были взяты под арест. Около года от президента Тагалогской республики требовали обратиться к «лесным людям» и убедить их, что янки – это хорошо. То есть точь-в-точь того, чего пятью годами ранее получили от Агинальдо. Однако поступок, естественный для первого президента, оказался неприемлемым для последнего. Сакай, категорически отказавшись, в конце концов был отдан под суд военного трибунала, приговорен к смерти «за бандитизм» и 13 сентября 1907 года повешен вместе со всем штабом. В последний момент исключение (замена казни изгнанием) было сделано только для вице-президента Карреона, оружия в руках не державшего и, главное, состоявшего в переписке с рядом видных либеральных интеллектуалов Испании и Франции. Лишнего шума в европейской прессе янки все-таки не хотели, а сам по себе дон Франсиско никакой угрозы интересам Штатов не представлял.
Так все и кончилось. Особо отпетые лесовики дрались с американцами аж до 1913 года, но их действия все больше скатывались к бандитизму с легким, все более выцветающим политическим оттенком. Новым владельцам островов эта уголовщина головной боли не причиняла. Для филиппинцев мало что изменилось, разве что отношение новых хозяев, к цвету кожи и разрезу глаз не вполне равнодушных, грело национальную гордость куда меньше, чем высокомерие испанских аристократов, на фенотип внимания не обращавших. Штаты, обретя первую настоящую колонию, вошли в круг полноценных великих держав. Когда же некий американский журналист из числа особо нахальных позволил себе в ходе одной из пресс-конференций спросить самого Президента США, достаточно ли моральна, на его взгляд, ситуация с Филиппинами, мистер Рузвельт, человек прямой и не лишенный юмора, спокойно ответствовал в том духе, что мораль моралью, а на спасение филиппинцев от испанского гнета истрачено 600 миллионов долларов. А это много, и имеет же право Америка как-то эти затраты компенсировать. Согласимся: сказано честно, без обиняков и, по большому счету, справедливо.
Будучи счастливым отцом двух дочерей, одна из которых уже давно на выданье, а за второй, насколько я ее понимаю, не заржавеет, авторитетно заявляю, что великий предприниматель Фердинанд Лессепс лучший бизнес в своей долгой жизни сделал даже не построив Суэцкий канал, а выдав единственную дочь замуж за инженера Филиппа Жана Бюно-Варилья. Да, конечно, парень был небогат, но многомудрый виконт сумел различить в нем что-то, не позволяющее указать на дверь. И очень правильно поступил. Однако начнем с начала…
С середины XIX века идея канала через Панамский перешеек возбуждала великие державы, хорошо понимавшие значение проекта, а поскольку янки и бритты слишком опасались друг друга, в конце концов канал начали рыть французы, политически нейтральные и уже имевшие опыт постройки Суэца. В 1878 г. колумбийское правительство выдало инженеру Наполеону Визе концессию, которую он за 2 миллиона долларов продал «Всеобщей компании межокеанского канала», принадлежащей Лессепсу. История проекта сама по себе достаточно интересна, однако излагать ее здесь не место. Отметим главное: в конечном итоге слово «Панама» стало нарицательным. Плохо просчитанная схема финансирования лопнула, компания рухнула, хотя спасали ее как могли, не щадя сил. Филипп Жан Бюно-Варилья, главный инженер проекта и по совместительству зять Лессепса, в поисках инвесторов добрался аж до Санкт-Петербурга, но безуспешно. В феврале 1889 года грянуло банкротство и судебное решение о ликвидации Панамской компании. Число разоренных акционеров, главным образом из числа мелких рантье, оказалось близким к миллиону. А в 1892-м оппозиционная пресса начала публиковать убойный компромат. Как выяснилось, руководство компании массами скупало политиков, чиновников высшего уровня и прочей полезной живности, способной помочь с рекламой, защитить от аудита и «пробить» дополнительные кредиты. Скандал был невероятный. По Парижу прокатилась волна вельможных суицидов, одно за другим рухнули три правительства, поскольку найти непричастного к интриге кандидата в министры оказалось невозможно. И не только во Франции. Как выяснилось, платили и в Колумбии. По материалам французской прессы, за океаном были привлечены к ответственности множество чиновников, в том числе и оба губернатора провинции Панама, Хосе Доминго де Обальдиа и Мануэль Амадор Герреро, сотрудничавшие с Лессепсом.
Впрочем, никто из птиц высшего полета, кроме одного очень уж невезучего экс-министра, на скамью подсудимых так и не сел, разве что колумбийским сеньорам пришлось крепко поделиться со столичным начальством. А отдуваться пришлось руководству компании. Под суд пошли сам Лессепс, его сын Шарль, великий Эйфель, отец знаменитой башни, и несколько крупных менеджеров. Правда, чуть позже приговоры были аннулированы (адвокаты сумели доказать, что фигуранты платили, спасая деньги инвесторов), но все это мало утешало. Непростая задача вытянуть семью из ямы легла на плечи Бюно-Варилья, на свое счастье, не имевшего права подписи. И он таки совершил невозможное, буквально по медяку собрав сумму, достаточную для учреждения «Новой компании Панамского канала», получения (в смысле покупки) у правительства Колумбии продления лицензии и возобновления работ в зоне будущего канала. Ясно, что уже не ради завершения, а ради продажи проекта и его хоть как-то завершенной части. Благо и потенциальный клиент имелся: США давно уже целились на перешеек. В 1901 году они даже вырвали у Британии (!) признание «исключительных прав» на контроль над перешейком. Правда, их интерес был сконцентрирован на Никарагуа, что в 1897 и 1899 годах специально подтверждалось Конгрессом, так что планы французов висели буквально на волоске: ни о 109 миллионах (начальная цена), ни о половине этой суммы, ни даже о трети янки слышать не хотели.
И тут Филиппу-Жану, а заодно и мелким инвесторам, расплатиться с которыми он, как ни странно, намеревался (во исполнение завещания тестя), невероятно повезло: обивая пороги нью-йоркских приемных, он сумел обаять не кого иного, как Уильяма Нельсона Кромвелла, одного из ведущих юристов тогдашних США, личного адвоката Джона Пирпонта Моргана, богатейшего человека Америки. Кромвелла мистеры-твистеры знали, уважали и ценили. Очень скоро партнеры сумели сколотить неформальную группу по интересам, готовую скинуться и купить по дешевке (всего 3,5 миллиона, то есть 3 % от номинала) контрольный пакет ценных бумаг «Новой компании Панамского канала». А поскольку в состав «дружеского кружка», в состав негласного консорциума входили такие тузы, как Морган, Дуглас Робинсон, зять президента Теодора Рузвельта, Чарльз Тафт, брат будущего президента США Уильяма Тафта, и еще пяток фигур того же масштаба, дело двинулось. Конечно, раскрутить махину Конгресса в другую сторону было, при всех связях Кромвелла, очень непросто, но удача вновь улыбнулась Бюно-Варилья. Он, отвечая за пиар, выяснил, что совсем недавно в Никарагуа слегка «шалил» небольшой вулкан, и начал «крутить» в СМИ кампанию запугивания общественности жуткими катаклизмами, которые обязательно погубят канал в Никарагуа, но не погубят в Панаме, где вулканов нет.
И тут – аккурат в мае 1902-го – остров Мартинику потрясло чудовищное извержение, перепугавшее весь мир. Реакция француза была мгновенной: купив сотню никарагуанских марок с изображением столбов дыма над горой, он разослал всем сенаторам США открытки с наклеенной на них маркой и коротким текстом: «Вот что бывает в Никарагуа». Спустя неделю Сенат США, проведя срочные слушания, большинством голосов принял резолюцию, поддерживающую реализацию «панамского» варианта – на средства федерального правительства. Ну и, в частности, для выделения из казны 80 миллионов (капля в море…) на выкуп имущества «Новой компании Панамского канала». А уже осенью 1902-го был подписан договор Хея – Эррана, по которому Америка для достройки канала получала в аренду на 99 лет полосу земли шириной 6 км поперек перешейка в обмен на 10 миллионов баков единовременно и 250 тысяч ежегодных арендных платежей.
И все бы хорошо, но через пару месяцев после подписания в Колумбии случился очередной pronunsiamiento. На смену солидным консерваторам пришли либералы, причем наиболее радикальная фракция во главе с генералом Хосе Мануэлем Маррокином. Парни, судя по всему, были к власти еще не привычные, не пообтесавшиеся, а потому очень рассердились, что La Patria получает по договору вчетверо меньше, чем французы, и потребовали от янки удвоить плату, а у Панамской компании выплатить в госбюджет все, что она за последние десять лет случайно «забыла» внести. Примерно те же 10 миллионов. Короче говоря, как сообщил позже конгрессменам Теодор Рузвельт, «мы договаривались с солидными, порядочными людьми; с бесстыжими босяками и вымогателями говорить было не о чем».
В принципе, можно было, конечно, подойти к делу традиционно. Кого надо – убрать, кого надо – купить, оплатить свергнутым консерваторам расходы по реставрации «солидного, порядочного режима», на худой конец, обождать, пока Маррокин со товарищи начнут понимать, что бюджет – это очень вкусно. Однако все это требовало времени, которого не было ни у США, ни у «кружка по интересам», ни, тем паче, у Бюно-Варилья. Процесс следовало ускорить. Благо определенные предпосылки имелись. Ибо Панама была провинцией относительно зажиточной, на фоне нищей Колумбии, можно сказать, даже процветающей. Уникальное расположение (кратчайший путь от океана до океана) еще с испанских времен давало ей возможность жить за счет транзита, и элита провинции была весьма недовольна необходимостью делиться доходами с центром. В 1840-м она даже отделялась от Колумбии под руководством полковника Томаса Эрреры Панама и целых два года наслаждалась никем не признанной независимостью. Однако, поскольку основной части населения было глубоко по барабану, кто там наверху делит доходы, удержаться не смогла и вернулась в лоно, после чего местные патриоты поголовно ушли в партию либералов, выступавших (как правило, с оружием в руках) за федеративное устройство республики и широкую автономию провинций. Правда, после постройки американцами железной дороги, в связи с увеличением доходов, в провинции едва ли не каждый год происходили и беспорядки на предмет вовсе с центром не делиться, но малочисленных и бестолковых энтузиастов давили быстро, зачастую при помощи американского отряда, охраняющего покой железной дороги. Так что провинциальная элита в инсургенты не шла, опасаясь последствий (сепаратистов в Латинской Америке расстреливали), а с босяками и романтиками серьезные дела не делаются.
Вот тут-то в светлую голову Филиппа-Жана пришла идея посоветоваться с солидными людьми, тем паче что большинство солидных людей Панамы подрабатывало если не у него в офисе, то в администрации железной дороги. И 1 октября 1903 года француз, в номере 1162 («Королевский люкс») фешенебельного нью-йоркского отеля «Уолдорф-Астория», уже представлял партнерам своих колумбийских друзей, самыми именитыми среди которых (о, чудо!) были сеньоры Хосе Доминго де Обальдиа и Мануэль Амадор Герреро. Да. Именно. Те самые губернаторы, некогда тесно сотрудничавшие с Лессепсом. Встреча прошла, что называется, в обстановке полного взаимопонимания. Дорогие гости полностью согласились с тем, что диктатура Маррокина совершенно бесчеловечна, и вообще, с зависимостью Панамы от центра пора кончать, поскольку этот самый центр мало того, что сосет соки из панамского народа, так уже дошел и до того, что отнимает кровное у его лучших сынов. Причем на основании сплетен в желтых парижских газетенках. Об остальном договорились быстро, некоторые разногласия возникли разве что по поводу гонораров.
3 ноября, всего через месяц после памятной встречи, сеньор Амадор Герреро, мэр Панамы, созвав жителей города на открытое собрание, официально объявил о том, что с гнетом Боготы покончено, Панама отныне независима, а сам он, разумеется, готов принять на себя бремя власти. 4 ноября аналогичная акция прошла во втором по величине городе провинции, Колоне, под руководством дона Доминго де Обальдиа. Полиция, дыша перегаром, поддержала патриотов, а народные массы ликовали, проклиная южан, съевших панамское сало. Экстаз слегка гасило то обстоятельство, что президент Маррокин уже послал морем воинские части наводить порядок, а защищаться у «революционеров» было решительно нечем, но это и не предполагалось. Корабль ВМС США Nashvil, по стечению обстоятельств крейсировавший у берегов Панамы, задержал транспорты для досмотра, не позволив им выгружаться в порту Колона. Когда же они с грехом пополам высадились на побережье, командир пехотной части, охранявшей железную дорогу, сперва запретил подавать «карателям» поезд, а затем и вовсе разоружил их. 6 ноября Соединенные Штаты заявили о признании новой республики де-факто и дали понять, что не позволят «кровавому тирану Маррокину» удушить очаг юной свободы.
Через три дня панамская делегация во главе с полномочным послом республики сеньором Фелипе Хуаном де Бюно-Варилья отплыла на пароходе в США для ведения переговоров и сразу по прибытии приступила к делу. Пару дней дона Фелипе Хуана водили по театрам и выставкам, катали по Вашингтону, поили шампанским, угощали устрицами и баловали самыми дорогими блондинками. А 18 ноября, в бильярдной особняка, принадлежащего государственному секретарю Джону Хею, Бюно-Варилья, на пару минут оторвавшись от сигар и ликера, не глядя, подмахнул предложенный ему чистовой (!) вариант договора, который спустя несколько дней и был ратифицирован доктором Герреро в Желтой Комнате президентского дворца. Причем без прочтения, поскольку английским Отец Независимости владел, мягко говоря, не на высшем уровне, а перевести документ на испанский американцы позабыли. Впрочем, дон Фелипе Хуан клятвенно подтвердил, что бумаги в полном порядке. А документ между тем был интереснейший.
Во-первых, Штаты обязывались выплатить Панаме 10 миллионов долларов и далее платить по 250 тысяч в год. То есть сумму, которую сочла неприемлемой Колумбия. Во-вторых, брали на себя функции гаранта независимости Панамы «на вечные времена», взамен получая право использовать, оккупировать (!) и отчуждать (!) территории в 16 километров вдоль намеченной трассы канала, а «при необходимости» – на их усмотрение – и в других районах страны, тоже навечно, а не на жалкие 99 лет, как предполагалось в «колумбийском» проекте. А в-третьих, право (опять же «при необходимости») контролировать общественный порядок в стране, включая право на интервенцию (!) без пояснения оснований.
Как выяснилось достаточно скоро, понятие «необходимость» трактовалось американскими юристами более чем своеобразно. Все три ближайшие избирательные кампании (1908, 1912 и 1918 годов) проходили под «наблюдением» US-marins, причем если в 1908-м и 1912-м дело ограничилось присутствием военных моряков около урн, то в 1918-м, когда возникла реальная угроза режиму «отцов-основателей», американские офицеры были введены в состав избирательных комиссий, а в «проблемной» провинции Чирики даже полностью их укомплектовали, в связи с чем правительство опубликовало специальный манифест, разъясняющий, что поскольку американцы полностью финансируют проведение выборов, «снимая тяжкое бремя с панамского бюджета», то в их действиях нет ничего предосудительного. С чем, в общем, тяжело спорить.
Хорошее, увы, мимолетно. Праздник окончился, начались суровые будни. Уже без Бюно-Варилья. Получив свои деньги, он отбыл из постылой Америки домой, где частично расплатился с инвесторами, безумно счастливыми, что вернули хоть что-то, а затем возглавил газету «Матэн», за несколько лет сделав ее одной из самых популярных во Франции. В Штатах о Панаме забыли, ненадолго вспомнив лишь в период избирательной кампании 1908-го, когда панамские политики, весьма недовольные слишком малым, с их точки зрения, вознаграждением за участие в шоу 1903 года, решили сделать гадость наследнику Рузвельта Тафту и «слили» его оппонентам некоторые пикантные детали. В том числе и о том, что из 80 миллионов, выделенных на выкуп долей французских инвесторов, ровно половина до адресатов не дошла, осев в карманах Джона Пирпонта Моргана и лиц из ближнего круга президента. Впрочем, Тафт, несмотря на серьезность компромата, был избран, а пар ушел в гудок. Вот, кажется, и все. Остается разве добавить, что 12 июля 1920 года, когда канал, наконец, был открыт для эксплуатации, выяснилось, что единственным держателем акций вновь созданного акционерного общества для управления Панамским каналом является военное министерство США.
Всем, кто решит упрекнуть меня во «вторичности». Я в курсе, что на интересующие меня темы писали и Марк Твен, и О’Генри, и многие другие, в том числе и в Сети. Даже не просто в курсе, а активно пользуюсь их данными, делая дайджест для читателей, не имеющих времени освежать в памяти фельетоны Сэмюэля Клеменса и юморески Вильяма Сиднея Портера или искать в Нете специальные публикации. Иными словами, я не изготовляю ключики к открытым дверям и не ломлюсь в них, я просто предлагаю желающим заглянуть. И еще. Искренне удивлен стремлением некоторых собеседников приписать мне некую тенденциозность в отношении США. Дескать, я говорю, что они пытаются вырвать «испорченные страницы» из своей истории, а они вовсе не делают этого, напротив, все помнят, и им стыдно, и они каются. Верно. Каются. Вот, например, не так уж давно, 23 ноября 1993 года… Однако начнем с начала.
Великий человек велик, независимо от того, тога на нем, овчинный тулуп, золоченый мундир или набедренная повязка. Камеамеа I, вождь гавайского острова Оаху, соединил в себе таланты Наполеона, Кромвеля и Бисмарка. Еще дикарь (в европейском понимании), но дикарь гениальный, с прозрениями. Объединяя острова, он пользовался помощью европейских моряков, все чаще захаживавших «на огонек». Те, учитывая мощь туземного войска, вели себя прилично. Торговали, поставляли оружие, строили парусники, оседали, женились на девушках из высшей знати и плавно вливались в местную элиту. После прагматичного решения Великого Короля признать протекторат Лондона, наладились наилучшие отношения с Великобританией. Все чаще заплывали и американцы. Короче говоря, на карте мира неспешно проступали контуры нового государства.
Однако, как учит история, любой Цезарь лишь тогда чего-то стоит, когда вслед ему идет Август. Зулус Чака и мальгаш Адрианаманпуйнимерина ничем не уступали гавайскому современнику. Но наследники первого, ни к чему не стремясь, так и прожили весь XIX век повелителями полуголых воинов-пастухов, а преемники второго, достигнув кое-каких успехов, скатились в застой. Сыновья же Камеамеа не подвели. Покровительствуя миссионерам, они христианизировали острова, покончив с влиянием аристократии и жрецов. Активно привлекали иностранных советников. Обустраивали плантации хлопка и сахарного тростника. Была переведена на гавайский язык Библия, введена «правильная» система налогообложения, издан закон о свободной купле-продаже земли (сперва вождям, затем любому гавайцу, а позже и иностранцам). Возникла сеть бесплатных школ. Появились газеты на гавайском языке. В 1839-м король Кауикеаоули (Камеамеа III) подписал «Декларацию прав людей и вождей», начинавшуюся со слов: «Если, по воле Бога, кровь у всех народов Земли одинакова, значит, все люди равны» и гарантировавшую подданным свободу совести, вероисповедания и равенство перед законом, спустя год – «Конституцию Гавайского королевства». Начал работать совещательный (пока) парламент. А в 1852-м король, сундуками выписывавший книги из Европы, усмотрев некую сермяжную правду в трудах Прудона и прочих, утвердил новую конституцию, уравняв в правах всех островитян, даже китайских кули. Парламент разделился на две палаты, появился Верховный суд, решения которого были обязательны и для короля. Правда, позже Камеамеа V (Лот) демократию слегка урезал, введя образовательный и имущественный цензы, но и в таком виде ей аналогий не было.
Сумел Камеамеа III и упрочить статус своего королевства. Для многих белых гавайцы, при всех их успехах, оставались макаками. В 1842 году английский консул Чарлтон высек редактора популярной газеты «Полинезиец» за едкий фельетон. Разумеется, нахала выслали, после чего капитан британского корвета «Керисфорт», рассердившись, упразднил королевство. Однако король не стал звать подданных к топору, а пожаловался в Лондон, не пожалев денег на адвокатов. Дело изучили, признали Гавайи примером для подражания – и вернули королю власть, заключив с ним политическое соглашение. В конце второй трети XIX столетия Гавайи начали понемногу справляться даже с бичом островов – эпидемиями «импортных» болезней типа свинки, оспы и кори. Решая эту проблему, король Александр Лиолио (Камеамеа IV) открыл Королевский госпиталь и сеть бесплатных лечебниц, ввел обязательную вакцинацию, сам вместе с королевой сделав прививки для примера суеверным подданным. В целом страна процветала. «Сахарный» бум, «хлопковый» бум. Рабочих рук не хватало, пришлось завозить китайцев. Государство официально признали Дания, Япония, Швеция, Германия и Россия. А также США, при этом устами президента Захарии Тейлора заявившие о своих «особых правах» в этом регионе и (войдя во вкус после войны с Мексикой) втихую поощрявшие американских колонистов устроить на островах «новый Техас».
Правда, попытка некоего «Комитета тринадцати» сорвать в 1854 году коронацию принца Александра Лиолио, известного своим антиамериканизмом (в свое время, путешествуя по США, он, «цветной», столкнулся с таким расизмом, что запомнил это на всю жизнь), провалилась. Потенциальных инсургентов, в отличие от Техаса, было мало, так что европейски образованный, волевой, жесткий до авторитаризма, Камеамеа IV раздавил заговор в зародыше, после чего отношение его к янки, мягко говоря, не улучшилось. Зато на Англию он едва ли не молился, всячески ей подражал и пользовался взаимностью, так что «новые техасцы» ушли в подполье. Оживились они лишь после смерти бездетного монарха, сумев в декабре 1872-го добиться избрания на престол Уильяма Чарльза Луналило, родившегося в Штатах, считавшего себя «цветным по ошибке», а подданных открыто презиравшего. В связи с чем, когда «король-ошибка», процарствовав чуть больше года, умер, оплакивали его только янки, не успевшие отбить вложенные в проект деньги.
Давид Калакауа, первый избранный монарх, не принадлежавший к династии Камеамеа, был добродушен, любил почести и красивую жизнь. Короче, легкая добыча для мало-мальски умелого охотника. Вскоре после избрания посетив США, он был встречен там с таким почетом, что подписал предложенный договор об инвестициях, «не заметив» оговорку, делавшую Штаты торговым монополистом. Более того, традиционный и весьма добропорядочный партнер королевства, оптово-закупочная фирма A&B без каких либо объяснений получила отставку. Контроль над экономикой получил некто Клаус Шпрекельс, бизнесмен из Сан-Франциско, к 1880 году продвинувший в премьеры своего компаньона, итальянского судовладельца Чезаре Морено. Излишне говорить, что в королевский карман обильно капало. Но коррупция началась такая, что гавайцы взбунтовались, вынудив кабинет уйти в отставку через неделю.
Однако дурное дело нехитрое. Чиновники брали пример с Веселого Короля, аппетиты которого росли не по дням, а по часам. В копеечку обошелся дворец Иолани, чудо света на краю земли, оборудованное вентиляторами, ватерклозетами и даже электрифицированное, чего не было еще ни в Белом Доме, ни в венском Шёнбрунне, ни в Букингеме. Немногим меньше стоили пышная коронация, роскошные еженедельные приемы и безуспешные попытки соблазнения соседних монархов идеей «Полинезийской империи» под эгидой императора Давида I. Расходы росли, росла и зависимость от США, и претензии американских плантаторов, понемногу занявших ключевые посты в правительстве. В 1884-м Конгресс США потребовал в виде бонуса уступить бухту Перл-Харбор. Однако, как ни странно, немедленного согласия не получил. При всем легкомыслии, совсем продажным король не был, о долге своем помнил и опасность усиления американцев сознавал. А потому начал принимать меры по привлечению иммигрантов – японцев, китайцев, европейцев (в первую очередь ехали португальцы), причем не пролетариев, а людей, способных стать опорой монархии.
Янки отреагировали мгновенно и с упреждением. Лидеры Партии Реформ (читай: американской общины) во главе с Лоррином Эндрюсом Тэрстоном, министром внутренних дел королевства, сформировав вооруженную милицию, именуемую «Винтовки из Гонолулу», 6 июля 1887 года ворвались во дворец и, приставив штык к груди монарха, заставили Веселого Короля подписать «Штыковую Конституцию», отдавшую острова во власть 2 % их населения. Азиатов лишили политических прав, оставив полноценными гражданами только американцев (без оговорок), европейцев (не менее трех лет проживающих на островах и имеющих какую-то собственность) и гавайцев. Кроме того, резко взвинтили имущественный ценз: от избирателя требовалось иметь годовой доход не менее 600 US$ (в 8 раз) или частную собственность, стоящую минимум 3000 US$ (в 20 раз). Все это автоматически лишало права голоса три четверти гавайцев и белых иммигрантов. Кроме того, отменялось монаршее право назначать членов верхней палаты парламента и распускать правительство. 20 октября 1887 года король подписал документ об уступке Перл-Харбора.
Нетрудно понять, что авторитет монарха в итоге упал ниже плинтуса. Он мешал всем: американцам – поскольку все-таки рыпался, гавайцам – слабостью. Возникла оппозиция: сестра короля Лидия Лилиуокалани, умная, образованная и культурная дама, убежденная патриотка, ее муж Джон Оуэн Доминис, отпрыск родовитой семьи из штата Нью-Джерси и по совместительству губернатор острова Оаху, несколько англичан и американцев. И кузен короля Роберт Вилкокс, сын американского моряка и гавайской принцессы, получивший военное образование в Турине и несколько лет отслуживший в итальянской армии.
Предполагалось объявить короля недееспособным, сделав Лидию регентшей. Общий язык нашли даже с шефом президентской гвардии, шотландцем Сэмом Нолейном. Заговор, правда, сорвался. Король случайно узнал о нем, но выдавать правительству никого не стал. Только приватно потребовал от Вилкокса уехать. Что тот, отвечая благородством на благородство, и сделал. Однако вскоре вернулся (из-за чего даже развелся с женой, итальянской графиней, стремившейся домой, в Турин), наладил контакты с недовольными всех цветов кожи, нашел контакт с китайскими негоциантами, готовыми тряхнуть мошной… Короче говоря, 30 июля 1889-го в центре Гонолулу начались бои. 150 гавайцев, европейцев и китайцев, одетых в красные рубашки, как у бойцов Гарибальди, кумира Вилкокса, атаковали «Винтовки Гонолулу», при полном нейтралитете королевской гвардии, и, несмотря на отсутствие артиллерии, имевшейся у «реформистов», были близки к победе. Однако вмешательство десанта, высаженного с американского военного корабля «Адамс», вынудило повстанцев сдаться.
Начались суды. Наиболее активные бунтари получили различные сроки, но сам Вилкокс, прозванный по итогам событий Железным Герцогом, несмотря на старания «реформистов» подвести его под петлю за «измену и мятеж», был оправдан Верховным Судом (не без влияния короля, сознававшего, что подсудимый действовал если и в ущерб ему, то, во всяком случае, на пользу королевству), и выйдя на свободу, занялся легальной политикой, создав Либеральную Патриотическую Лигу, открытую для всех «честных островитян».
Морально сломленный Давид Калакауа умер 20 января 1891 года в Сан-Франциско, завещав престол сестре. «Реформаторы» ее ненавидели и боялись, тем паче что она не скрывала намерения покончить со «Штыковой Конституцией». Но еще больше они боялись всеобщего восстания, и потому 29 января 1891 года Лидия Лилиуокалани взошла на трон, тотчас показав, что предметом мебели быть не намерена. Очень популярная в массах, как сторонница «старого доброго закона», она активно вписалась в политику, употребив весь свой авторитет для поддержки ЛПА, и без того достаточно быстро набиравшей влияние. Ее рабочий кабинет стал своего рода клубом оппозиции, а ближний круг – штабом, и хотя супруг королевы и ее правая рука Джон Доминис в 1892 году скончался, мадам Лидия выстояла. Более того, дала бой правительству на ключевом для янки фронте. В связи с ограничениями, введенными США на импорт сельхозпродукции, включая гавайский сахар, плантаторы считали, что пришло время войти в состав США. Лилиуокалани же предпочла искать новых партнеров и, какая наглость, налаживать прерванные ее предшественником контакты с Британией. Неудивительно, что уже с конца 1891 года эмиссары Партии Реформ буквально поселились в Вашингтоне, требуя аннексии, и встретив полное понимание со стороны администрации республиканского президента Бенджамина Гаррисона, начали подготовку к перевороту.
Судя по всему, королева что-то знала (или подозревала): 14 января 1893 года она заявила, что намерена внести предложение об отмене «Штыковой Конституции» на рассмотрение нового состава парламента, после выборов, намеченных на 21 января. Сознавая, что на этих выборах ЛПА соберет не менее половины голосов, что автоматически сделает премьером Железного Герцога, американцы заспешили. 17 января 1893-го «Винтовки из Гонолулу» заняли ключевые здания столицы, и «временное правительство» во главе с Сэнфордом Доулом, членом Высшего Суда, объявило, что «феодализм низвержен». Неуместную активность Сэма Нейтона, начавшего выгонять из дворца обнаглевших «реформаторов», быстро охладил десант с американского крейсера «Бостон», по стечению обстоятельств за два дня до событий зашедшего в Гонолулу. Парламент был распущен, политические партии, кроме ПР, тоже, выборы перенесены на неопределенный срок в связи с «необходимостью демократизировать Основной Закон». На протесты королевы, «во имя Бога, Конституции и порядочности» взывавшей к президенту США, ответа не было. Напротив, уже 14 февраля Гаррисон сообщил, что принял решение об аннексии Гавайев. Но не успел. Его каденция подходила к концу, а демократ Кливленд не считал внешнюю агрессию делом первоочередной важности. Сыграли роль и въедливость нью-йоркских адвокатов, нанятых агентами королевы, и влияние в Новой Англии клана Доминис, и активность кронпринцессы Виктории Каиулани, дивно красивой девушки с дипломом Сорбонны.
В конце концов, для изучения вопроса на Гавайи отправилась «комиссия Блаунта», подготовившая подробный отчет. В частности, о демографии: всего населения 89 990 человек, из которых 40 612 – гавайцы и метисы, 15 301 – китайцы, 12 360 – японцы, 8602 – португальцы, 2103 – англичане и шотландцы, и только 1928 – американцы. Иными словами, аннексия нежелательна. В итоге путчисты зависли в воздухе. 4 июля 1894 года Дойл и компания объявили «Гавайскую республику», но, имея за спиной королеву, хоть и низложенную, но почитаемую законной 98 % населения, чувствовали они себя неуютно. Их поддержали даже не все зажиточные бритты, и в результате избирательный ценз пришлось взвинтить столь круто, что граждан оказалось менее 4000 человек. Чем не преминули воспользоваться Лилиуокалани и ее разноцветные паладины.
В январе 1895 года Железный Герцог вновь взялся за оружие. Опуская интереснейшие детали, отмечу: восстание имело шансы на успех, однако начавшись раньше намеченного срока, утратило внезапность и после нескольких довольно крупных по масштабам Гавайев стычек 6–9 января 1895 года закончилось разгромом. Сама королева, не скрывавшая причастности к событиям, попала под домашний арест, вожди роялистов приговорены к повешению. Просить пощады Вилкокс и остальные отказались. Спасая друзей, Лилиуокалани отреклась от престола и – уже в качестве «вдовы Доминис» – публично присягнула на верность «республике», после чего смертников помиловали. На какое-то время все успокоилось. А в 1896 году к власти в Штатах вернулись республиканцы, и уже 15 июня 1897-го президент Мак-Кинли выдвинул законопроект об аннексии Гавайев, мгновенно поддержанный в Гонолулу. Сенат, правда, еще возражал, но после начала испано-американской войны вяло. Ни болтовня адвокатов, ни чары туземной княжны не имели уже никакого значения. Летом 1898-го закон прошел все инстанции и 12 августа был подписан Мак-Кинли. Аннексия стала фактом.
Коротко о дальнейшем. Ее Величество Лидия Лилиуокалани скончалась в глубокой старости, и до последнего дня ее жизни бывшие подданные, и белые, и «цветные», кроме, разумеется, янки, воздавали ей королевские почести. Роберт Уильям Каланихиапо Вилкокс, основав Партию Независимости, с 1900 года представлял интересы острова в Конгрессе США, крепко нервировал законодателей, называя вещи своими именами, и в 1903 году скончался в Вашингтоне (по официальной версии, от пищевого отравления); небольшой памятник Железному Герцогу стоит в парке его имени. Куда более величественное изваяние Сэнфорда Дойла украшает собой центр Гонолулу. Впрочем, в Вашингтоне высится еще более солидный Камеамеа I, объявленный «великим американцем». Гавайцы, став сперва подопечными, а с 1959 года – уже и полноправными гражданами, оказались к концу ХХ века абсолютным меньшинством на когда-то своей земле, и по сей день немалое количество их упорно, подчас на грани фола настаивает на незаконности событий 1893–1895 годов. Им даже удалось кое-чего добиться. 23 ноября 1993-го Конгресс США одобрил, а президент Клинтон подписал резолюцию 103/105, приносящую «извинение коренным гавайцам от лица народа Соединенных Штатов за незаконную аннексию Гавайского королевства». Не забыв, впрочем, вписать пункт, предупреждающий, что «настоящая резолюция не может служить основанием для предъявления претензий к США». Согласимся, и морально, и прагматично. Вполне по-американски.
Впрочем, начиналось все значительно раньше. Лет на пятьдесят. Сразу после добровольно-принудительного приобретения Флориды у беспомощной Испании представители США пытались «дожать» Мадрид на предмет уступки заодно с Флоридой и Техаса, большого, богатого, стратегически важного и очень интересовавшего янки практически со дня обретения независимости. Однако госсекретарь Джон Куинси Адамс, возглавлявший американскую делегацию на переговорах, был, как и многие представители Отцов-Основателей не чужд уважения к морали, и не стал добивать благородных донов, позже объяснив рассерженным коллегам, что «не нашел возможности доказать неоправданность претензий Испании на район от реки Сабины до Рио-Гранде-дель-Норте». Таким образом, Техас остался испанским. Однако богатые земли были крайне слабо заселены, и Мадрид не нашел ничего худого в том, чтобы удовлетворить просьбу американца Мозеса Остина о переселении в своей колонии довольно крупной (300 семей) группы умелых и работящих уроженцев американского Юга. Правда, самому престарелому Мозесу воспользоваться плодами своих ходатайств так и не довелось, первый поселок на выделенных землях строил уже его сын, Остин, человек дальновидный, непростой и с еще более непростыми связями, по мнению многих исследователей смотревший далеко вперед.
Правда, пока первые поселенцы распаковывали вещи, испанцы перестали быть актуальны, но император Агустин I, первый правитель суверенной Мексики, не менее предшественников радея об освоении малолюдного севера, не только подтвердил права группы Остина, но и издал закон о свободной колонизации, разрешавший беспрепятственно селиться на любой мексиканской территории. Поначалу все шло достаточно культурно, но в 1824-м, после отмены в Мексике рабства, отношение фермеров к власти стремительно охладело. Некие Хэден Эдвардс и Дэвид Боуи даже провозгласили сгоряча суверенную «республику Фридония» («Свободия», между прочим), однако забыли посоветоваться с Остином, а тот полагал, что жечь мосты рановато. Посему инициатива была пресечена самими же колонистами еще до прибытия сил правопорядка, заработав в итоге право иметь рабов еще 5 лет. Однако по итогам событий власти Мексики, видимо, что-то почуявшие, отменили указ императора Агустина о «свободном поселении», начав направлять в Техас поселенцев из густонаселенных южных провинций и отменив ранее разрешенное двойное гражданство, предложив иммигрантам, не имевшим разрешения на въезд, покинуть страну, а «легалам» либо сдать американские паспорта, либо последовать за нелегалами. Янки были крайне недовольны.
Исполнять дурацкие прихоти всяких оливковых chicanos, мало того, что папистов, так еще, оказывается, и негролюбов, уважаемым WASP’s было категорически западло. Так что американское население Техаса неуклонно росло, уже в 1827-м перевалив за 35 тысяч душ. А что до возможных санкций, то как раз в это время политическая жизнь Мексики приобрела оттенок перманентного военно-спортивного шоу. Партии и кланы яростно определяли, каким быть прекрасному далеко, задействовав все наличные войска, так что ни разъяснять колонистам правила хорошего тона, ни даже защищать их от апачей и прочих команчей мимолетным центральным властям было недосуг. А поскольку апачи с команчами в реале народ крайне неромантичный, колонистам пришлось организовывать дисциплинированную и очень неплохо, вплоть до артиллерии, вооруженную милицию.
В общем, к 1835 году, когда после очередного переворота к власти пришел генерал Антонио Лопес де Санта-Анна, сильная личность с весьма пестрой биографией, сумевший, наконец, покончить с бардаком, техасцы уже считали, что ничего общего с Мексикой не имеют и иметь не хотят, а с «туземцами», ежели что, разберутся. Что, учитывая ежегодные визиты к Остину гостей с севера, имело под собой реальные основания. Поводом для вспышки стало категорическое требование «тирана» немедленно начать освобождение негров, поскольку, видите ли, «на мексиканской земле нет места рабству». Исход первых стычек с силами правопорядка, посланными Санта-Анной в сепаратистский регион, подтвердил этот грустный для Мексики факт. 2 марта 1836-го, собравшись в городке Вашингтон-на-Брасос, представители Совета поселенцев объявили себя Палатой представителей республики Техас, избрав «временным президентом» Дэвида Барнета, а главнокомандующим Сэма Хьюстона. Стивен Остин (что, собственно, не удивляет) убыл в США организовывать помощь. На подавление мятежа Санта-Анна двинул практически все боеспособные части, лично их возглавив, одержал локальные победы при Аламо и Голиаде и беспощадно расправился с пленными инсургентами. Но почил на лаврах и 21 апреля, попав в засаду на берегу реки Сан-Хакинто, не просто потерпел поражение, но еще и попал в плен, после чего 14 мая подписал в поселке Веласко договор, зафиксировавший независимость Техаса.
Здесь, справедливости ради, сделаем отступление. Санта-Анну традиционно принято считать средоточием всех возможных пороков. В том числе трусом и предателем. Однако трусом он не был. Жесток, амбициозен, бездарен, нечист на руку – все так. Но не трус. С юных лет в армии, лично ходил в сабельные рубки, потеряв ногу под Веракрусом, продолжал руководить боем. И Мексику не продавал. Предлагал всем подряд, от янки до французов, но всех неуклонно и кидал. Что же до подписи, так ведь, имея на выбор, подписать или висеть на дереве (было за что), он поступил вполне разумно. Понимая, в отличие от неискушенных в международном праве победителей, что подпись подписью, а без ратификации парламентом документ не стоит ровным счетом ничего, а парламент такой договор не ратифицирует ни в коем случае. Так зачем рисковать жизнью? И он был прав: парламент Мексики от ратификации единогласно отказался, объявив земли севернее реки Нуэвес временно оккупированной территорией.
Сепаратистов эти нюансы волновали мало. Они вовсю занимались государственным строительством, не отвлекаясь на пустяки. Техас был провозглашен республикой, Сэм Хьюстон после проведенных по всей форме выборов – президентом. Была, конечно, принята и конституция, в третьей статье зафиксировавшая правомочность рабства «на вечные времена». При этом сразу после объявления независимости власти новоиспеченной республики обратились к Конгрессу США с просьбой о вхождении в Союз. Однако не получилось. В Штатах единого мнения не было. Если южане, давние друзья семьи Остин, и вольные фермеры Запада аннексию одобряли и поддерживали, то политики Севера, напротив, не слишком рвались расширять территорию, опасаясь роста влияния южан. Короче говоря, кризис случился нешуточный, выплеснувшийся из кулуаров на улицы, и Сэму Хьюстону аккуратно посоветовали не спешить, после чего президент независимого Техаса отозвал прошение о вступлении. 3 марта 1837 года США официально признали нового соседа. В апреле аналогичный шаг сделал Лондон, предполагавший взять новую республику под опеку, сделав ее своего рода противовесом США, а в мае – Париж, видимо, чтобы не отставать от Лондона.
В общем, все как у людей. Даже лучше. В Техас караванами двигались мигранты, мечтающие о своей земле и домике, их встречали радушно, так что население росло в геометрической прогрессии, уже к 1842 году превысив 140 000 душ. Однако никуда не делась и такая мелочь, как присутствие под боком ничего не забывшей Мексики. Всерьез воевать та пока что опасалась, но камнем преткновения стал вопрос о границе. В свое время, подписывая капитуляцию, их определить забыли, так что первое время по умолчанию считалось, что демаркационная линия проходит по линии фактического контроля, чуть южнее самых южных техасских ферм, то есть по реке Нуэсес. Однако за пять лет новые поселенцы продвинулись за реку, и теперь республика Техас полагала, что ее южный рубеж проходит по Рио-Гранде. А поскольку Мексика с такой картографией не соглашалась, законодатели Техаса приняли резолюцию, объявляющую составными частями республики всю Новую Мексику и обе Калифорнии, а для комплекта еще и части штатов Тамаулипас, Коауила, Дуранго и Синаола. Это был в чистом виде casus belli, явный намек США на то, что, дескать, пора бы и определяться, а не то будет война, нас тут вырежут, и вам будет стыдно. Президент Хьюстон, указаний с Севера не имевший, назвав инициативу «нелепой», наложил на резолюцию вето, но Законодательное собрание быстренько преодолело президентский запрет, после чего мексиканские войска, как и следовало ожидать, вернулись в Техас, задав «независимому государству» изрядную трепку, но так и не сумев закрепиться на территории в связи с активным, хотя и негласным вмешательством США. Оружие «борцам за независимость» шло с севера караванами, волонтеры тысячами, так что техасцы, в конце концов, отбились.
Окончившись ничем, «малая война» тем не менее сыграла важную роль, дав импульс к выходу из политической неопределенности. Вскоре после ее перехода в пассивную фазу, свои услуги по арбитражу в споре с Мексикой предложили англичане. Инициативу радостно встретили как законодатели, уставшие ждать исполнения Штатами своей заветной мечты об аншлюсе (или, точнее, энозисе), так и президент Хьюстон, информированный куда лучше народных избранников и понимавший, что сама мысль об уходе Техаса под лондонский зонтик будет для кого следует серпом по яйцам. Что и произошло. После заключения в 1844 году союза с Великобританией на севере всполошились все. Южане опасались, что Англия, идеолог полной отмены рабства везде и всюду, заставит Техас освободить негров и, хуже того, сделает его второй Канадой – убежищем для беглых, а северяне справедливо предполагали, что оказаться в кольце британских протекторатов означает забыть о какой бы то ни было дальнейшей экспансии. К тому же возникала угроза и карманам: в Нью-Йорке вовсю трудились три акционерные компании, работавшие с техасской недвижимостью, и дивиденды капали в карман очень многим влиятельным людям, независимо от партийной принадлежности и убеждений.
Так что процесс наконец-то пошел. В начале 1844-го большинство Конгресса приняло резолюцию о необходимости присоединения Техаса, а 12 апреля был подписан договор о включении республики в Союз на правах территории. Причем формулировка «территория» вместо «штат» возникла в последний момент, уже накануне голосования, в связи с опасениями, что за «штат» проголосуют нужные две трети от списочного состава. Опасения, впрочем, были ошибочны, и досадная оплошность исправлена очень скоро президентом Джеймсом Полком, выигравшим выборы под лозунгом «Поможем Техасу!» и обосновывавшим необходимость аннексии неубиенным тезисом «Техас наш, потому что в свое время, будь мы настойчивее, испанцы бы нам его отдали».
Южнее Рио-Гранде происходящее расценили в полном соответствии с давним пророчеством Санта-Анны – «Мы будем терпеть нынешний статус Техаса сколь угодно долго, поскольку рано или поздно с мятежом покончим, но прямое вмешательство Штатов будет означать войну». Мексика выразила официальный протест по поводу «намерений США отторгнуть бесспорную часть мексиканской территории». Однако правивший в тот момент президент Эррера, человек гражданский и, видимо, разумный, смотрел на вещи трезво. Сознавая неравенство сил и несопоставимость ресурсов, он надеялся ограничиться политическими демаршами, привлекая к разрешению конфликта весьма заинтересованную во вмешательстве Великобританию, или, по крайней мере, выиграть время для укрепления, опять же, с британской помощью, вооруженных сил, в связи с чем еще осенью 1845-го предложил американцам провести переговоры.
Это совсем не устраивало Полка, однако уклониться от переговоров, учитывая нестабильную позицию Сената, он не мог и направил в Мехико своего личного посланника Джона Слайдела, дав ему весьма специфические инструкции: не ограничиваясь приватными беседами, как можно шире озвучивая предложение продать Верхнюю Калифорнию и Новую Мексику. Для горячих испанских парней с эполетами, и так с трудом терпевших «шпака» в президентском кресле, это предложение само по себе не могло не стать красной тряпкой. Слайдел же, дипломат весьма опытный, почему-то еще и повел себя в Мехико, мягко говоря, не вполне дипломатически, время от времени напоминая военным о том, что, дескать, ежели силенок нет, то и не выступайте. В итоге Слайдела выгнали едва ли не пинками, нанеся, как он доложил Конгрессу, «непростительное оскорбление американскому флагу», а в мексиканской столице куплетисты запели о «подлом Эррере, готовом продать страну». Не хватало самой малости, но и за ней дело не стало. Лидер мексиканских реваншистов, не слишком авторитетный генерал Паредес, автор афоризма «Доблесть сильнее пушек!», внезапно сорвал главный куш в обеих национальных лотереях одновременно. После чего его авторитет в войсках резко вырос, и «предателю» Эррере – по требованию «истинных сынов Отечества» – пришлось подать в отставку, а президент Паредес, заявив, что предел есть всему, даже терпению мексиканцев, и аннексия Техаса станет красной чертой. Что, однако, ничуть не испугало янки.
29 декабря 1845 года республика Техас стала 28-м штатом Союза. Официальное разъяснение по этому поводу состояло в том, что США не могут позволить соседнему государству «превратиться в союзника или зависимую территорию какой-либо иностранной нации, более могущественной, чем оно само, превратившись из доброго друга в угрозу нашей безопасности». Прозрачный намек на Англию заставил оппонентов не выступать слишком уж громко. Стивен Остин мог спокойно спать в могиле. В Техасе гремели салюты. У президента же Паредеса не оставалось иного выхода, кроме как подтверждать делом свои многочисленные заявления. Впрочем, ни к чему иному ни он, ни застоявшиеся в стойлах генералы и не стремились. Мексика разорвала дипломатические отношения с США, и мексиканские части, стоящие на границе спорной зоны получили распоряжение «давать достойный ответ на любые провокации». Одновременно, сразу же после включения Техаса в состав Союза, президент Полк направил в спорную зону войска под командованием генерала Закари Тейлора, поставив ему задачу создать пограничные форты на северном берегу Рио-Гранде. С демилитаризованным статусом междуречья было покончено. На мексиканские предупреждения Тейлор не реагировал никак – дескать, пишите мистеру Полку.
В конечном итоге (и по сей день неясно, по приказу ли Паредеса или силой обстоятельств) начались стычки, в одной из которых был сильно потрепан отряд американской кавалерии. Его командир, капитан Торнтон, погиб в ходе боя. 11 мая Джеймс Полк на экстренном заседании обеих палат Конгресса подробно и красочно напомнил о «Казусе Слайдела» и сообщил о новом «чудовищном преступлении» мексиканцев, «Инциденте Торнтона», завершив спич словами «Итак, господа, Мексика без всякого предлога вторглась на нашу территорию и пролила американскую кровь на американской земле. Решение за вами». Реакция аудитории была на диво единодушна. Некоторые особо упертые ревнители законности пытались, правда, не то, чтобы протестовать, но выяснять подробности. Мол, надо бы выяснить, с какой стати мистер Слайдел, джентльмен по рождению и воспитанию, внезапно проявил себя базарным хамом, да еще при исполнении. И можно ли считать место, где погиб бедняга Торнтон, «американской землей» с точки зрения международного права. И, наконец, соответствуют ли истине сведения о том, что негласными инвесторами мексиканских лотерейных фондов являются нью-йоркские фирмы, торгующие участками земли в Техасе. Но голоса зануд и буквоедов тонули в общем воодушевлении. 13 мая 1846 года «война мистера Полка» была объявлена официально. 23 мая президент Паредес ответил тем же, отметив, что «унизил свою честь, не сделав этого раньше».
Мексика была обречена. Ни Цезарем, ни Наполеоном генерал Паредес не был. Отнюдь. А хотя бы и был. Не идущая ни в какое сравнение с американской экономика, выучка по артикулам XVIII века, старенький, еще испанских времен артиллерийский парк, старенькие мушкеты, фактически – утиль, по случаю купленный оптом у рачительных англичан, храбрый, но не имеющий серьезного опыта офицерский корпус… Все это дало знать о себе в полной мере, и никакой Батальон Святого Патрика (несколько сотен дезертиров из армии США) не мог исправить положение. То, что страна все-таки смогла выдержать целых полтора года, безусловно, заслуга Санта-Анны, в очередной раз вынырнувшего из небытия после вылета из президентского кресла Паредеса. Посулив Штатам убедить мексиканское правительство капитулировать, он пробрался в Мехико, где был радостно (хоть и бывший тиран, но лучший военспец!) принят. Стал генералом, потом, разогнав болтунов и истериков, президентом, более или менее привел в порядок армию, наладил военную промышленность, но не сумел прыгнуть выше головы, и в итоге, как обычно, проиграв, навсегда покинул страну. Договор Гуадалупе/Идальго, заключенный 2 февраля 1848 года, писался под диктовку победителей, а победители комплексами не маялись.
Мексика признала утрату Техаса и сверх того уступила США более 500 тысяч квадратных миль, то есть около трех пятых своей территории, получив взамен 18 миллионов с четвертью USD (около 700 миллионов по курсу 2007 года). Нельзя не отметить, что несколько позже, при ратификации договора в Конгрессе США, из текста была вычеркнута статья № 10, гарантировавшая мексиканцам, проживающим на отходящих к северному соседу землях, равные права с американскими гражданами и сохранение собственности. На той же сессии был, впрочем, заслушан отчет комиссии Линкольна, убедительно доказывавший, что у мистера Слайдела и в самом деле были «особые» инструкции, что капитан Торнтон в самом деле погиб в «ничейной» зоне, а нью-йоркские фирмы таки имеют отношение к странностям мексиканских лотерей.
Короче говоря, мистер Полк тасовал факты не хуже, чем полтора века спустя Колин Пауэлл на трибуне ООН. Но победителей, как известно, не судят. Правда, еще почти сотней лет позже, 5 марта 1947 года, президент Трумэн, пребывая в Мехико с официальным визитом, почтил минутой молчания память шести подростков-кадетов, которые когда-то защищали столичную цитадель Чапултепек и бросились с ее стен в пропасть, не желая сдаваться в плен. И не просто почтил, но и возложил венок «От народа и правительства США» к их памятнику. Причем венок большой, судя по фотографии, – красивый. И очень, очень недешевый…
Вот, други, цикл и завершен. То есть изящных сюжетов на данную тему при желании можно накопать еще и еще, но все они в той или иной мере будут перепевами уже знакомых мелодий. А коли так, то зачем? Поэтому давайте ограничимся типичным, но в самом экзотическом оформлении…
Республика Гаити, бывшая колония Франции в восточной части острова Эспаньола, считавшаяся «последним кругом ада» для негров-рабов, возникла на рубеже XVIII и XIX веков, после восстания чернокожих, под корень вырезавших французских плантаторов и под командованием знаменитого Туссена-Лувертюра разбивших экспедиционный корпус, посланный Бонапартом. Став, таким образом, второй после США независимой страной Западного полушария, а также первой и единственной республикой, где не проживал ни один белый. Подавляющее большинство населения составляли чернокожие, около 10 % – мулаты, взаимно очень не любившие друг друга, поскольку мулаты, как правило, были образованны и относительно зажиточны, а негры наоборот. Так уж сложилось. Развитие суверенной державы шло своеобразно. Всего за полвека она побывала империей (дважды), королевством, республикой и федерацией, а с 1859 года окончательно превратилась в непонятно что, подчас возглавляемое непонятно чем. «Верхи» играли в чехарду, «низы» выживали, как умели, причем все чаще с помощью мачете. Армия распалась на частные – отдельно «черные», отдельно «светлые» – подразделения, обслуживающие генералов и полковников соответствующих цветов и оттенков. Из полной изоляции, правда, удалось выбраться, обязавшись уплатить Франции компенсацию семьям убитых плантаторов за конфискованную собственность, но денег не было в принципе, так что ради выплаты компенсаций пришлось лезть в долги к французским же банкирам, безо всякой перспективы когда-либо расплатиться. Понятие «жалованье» не существовало, мечтой среднего гражданина была миска похлебки в день. В католических храмах, при внешней набожности населения, параллельно с мессами исполнялись обряды Вуду (в департаменте Ла-От с 1844 по 1848 год существовала даже суверенная теократия, практиковавшая человеческие жертвоприношения).
Итак, внутренняя политика страны определялась хроническим противостоянием более или менее образованных мулатов, считавших себя «эуропейцами» и презиравших «грязных негров», и афрогаитян, в свою очередь полагавших солью земли именно себя, а не светлокожих «дворняжек». Лидеры-мулаты типа генералов Никола Фабр-Жефрара и Этьен Фелисите Саломона, прорвавшись к власти, иногда пытались даже превратить дурдом во что-то, мало-мальски на что-то похожее. И даже кое-чего достигали. Но, возможно, в связи с появлением у страны некоторого бюджета, коррупция при них возрастала на порядки, причем пример подданным подавали сами прогрессисты, сознававшие иллюзорность своей власти и стремившиеся отложить на черный день. Когда же мулатские группировки уступали власть негритянским, коррупция временно затухала за полным неимением чего красть. Зато наступала эпоха очередного карнавала, приводящего подчас к разделу страны между «совместными президентами». А то и вообще выделение того или иного департамента в «суверенное государство».
Время от времени жертвами официальных и неофициальных (разобраться было непросто) рэкетиров становились иностранцы, оказавшиеся в Гаити по долгу службы или в связи с бизнесом. И тогда к берегам острова подходили военные суда, под дулами орудий снимавшие с действовавшего на тот момент правительства компенсации за моральный ущерб, не особо заморачиваясь на тему, виновника ли ставят на счетчик или уже непричастного. Активнейшее участие в разборках принимали американцы; в 1847–1915 их корабли 23 раза высаживали десанты в Порт-о-Пренсе, заставляя президентов и министров конкретно ответить за беспредел. И, естественно, оплатить услуги по наведению порядка. А поскольку платить получалось только натурой (гаитянские деньги стоили примерно столько же, сколько нынче доллары Зимбабве), Гаити все менее принадлежала сама себе. Правда, к 1914 году, после правления очередной пары «мулатских» президентов, в стране появились банковская система, железная дорога и некоторые другие признаки цивилизации, но все это было построено в долг, а платить никто не собирался. Во-первых, потому что денег жалко, а во-вторых, потому что их не было: все сколько-нибудь вкусные объекты мгновенно уходили под контроль янки, главным образом нью-йоркского «Нэшнл Сити бэнк», акционерами которого были лица, тесно связанные с политической элитой, как демократической, так и республиканской.
К 1914 году банкиры, уже фактически владевшие страной (они, помимо всего прочего, скупили основную часть долгов у европейских кредиторов), потребовали от властей Гаити передать банку контроль над всеми финансами страны, в первую очередь над налогами и таможнями. С практичными и понимающими, что делиться надо, мулатами, возможно, разговор и получился бы, но как раз в этот момент у руля стояла негритянская хунта, медлившая мгновенно ответить полным согласием. 24 октября 1914 года в Порт-о-Пренсе высадился большой отряд морской пехоты. Доблестные US-marins побили президента, сожгли здание военного ведомства, взяли Национальный банк и увезли в Майами весь золотой запас Гаити (довольно скромный, около 500 тысяч USD в монете и слитках), прихватив заодно из частных сейфов «фамильные» ценности потомства героев революции, неплохо разжившихся в ходе разграбления французских плантаций.
Потомки, разумеется, были очень недовольны. У «Нэшнл Сити» возникла необходимость в сильной руке, и по этой причине в феврале 1915-го возник генерал Жан Вильбрён Гийом Сан, официально объявивший себя «самым большим другом США из всех прежних, нынешних и грядущих». Он упрятал в тюрьму практически всю элиту негритянской общины, позволявшую себе требовать у банка каких-то репараций, да еще и обратившись для этого не к гаитянским юристам, а к американским, что трудно расценить иначе, как «непатриотизм», а 28 июля приказал всех арестованных расстрелять за полной ненадобностью. Посол США в Порт-о-Пренсе оценил «печальный инцидент» как «эксцесс становления молодой гаитянской демократии» и предупредил мистера Сана о «категорической недопустимости повторения», зато негритянские кварталы столицы (города, в общем, не мулатского) взорвались. Черная толпа, ведомая родственниками пострадавших, захватила резиденцию президента, потом выволокла Сана из французской дипломатической миссии, куда он успел сбежать в поисках спасения, уволокла на городской рынок и там, в мясном ряду, расчленила заживо под мерные напевы вудуистских унганов. В водовороте событий на пару часов возникла удивительная фигура негра Лели Артибонита, который, объявив себя диктатором и войну Великобритании, призвал кайзеровскую Германию высадить войска на острове, после чего канул в то же небытие, откуда возник. По мнению ряда исследователей, «диктатура» была заранее срежиссирована заинтересованными кругами, поскольку еще до исхода суток морская пехота США оккупировала Порт-о-Пренс «во имя спасения жизни невинных людей и для предотвращения перенесения в Западное полушарие европейской войны», как значилось в официальном заявлении, завершающемся совершенно уникально: «По мнению правительства США, население Гаити все последние годы и десятилетия управлялось настолько плохо, что оно не будет ущемлено, оказавшись под прямым американским управлением».
Сразу после высадки десанта командование экспедиционного корпуса сформировало «Комитет общественного благополучия» из мулатов, бывших министров покойного Сана, ввело осадное положение, учредило военные трибуналы и провело массовые аресты. В городах справились быстро, однако в провинции совсем уж легкой прогулки не получилось. Сыграл свою роль субъективный фактор. Если что-то и объединяло гаитянское общество, так это глубоко укоренившаяся историческая память о том, как тяжко было жить черным людям под белыми господами, пророчество о том, что белые когда-нибудь обязательно попытаются вернуться, и то ли лозунг, то ли молитва «Никогда больше!». Так что появление белых чужаков, до зубов вооруженных и ведущих себя по-хозяйски, спровоцировало взрыв, спонтанный и тем не менее взметнувший всю страну, кроме крайнего юга, населенного в основном мулатами. Против янки – не очень результативно, но отчаянно – дрались и армейские части, которым за державу обидно, и отряды, сформированные «идейными» противниками, и орущие толпы, благословленные унганами. Однако сила солому ломит. Выпуская вперед, на зачистку мятежных районов мулатских ополченцев и прикрывая их всеми видами огня, морская пехота погасила сопротивление за шесть недель. Кто сдался, остался жить, кто продолжал сопротивляться, нет; общее число жертв достигло 7000 человек только убитыми при минимальных потерях с американской стороны.
В конце сентября «Комитет общественного благополучия» подписал, а хорошенько прореженный парламент утвердил американо-гаитянский договор сроком на 10 лет с правом продления по желанию оккупантов. Представителям США были предоставлены все прерогативы верховной власти, в том числе право налагать «вето» на любые решения местных лидеров всех уровней и издавать законы. Финансы, ресурсы и рынок труда Гаити переходили под контроль США. Критика действий Америки в газетах строго воспрещалась, приравниваясь к государственной измене. Армия распускалась, вместо нее была сформирована «желтая» (на 99 % мулатская) жандармерия под контролем американских офицеров. Наконец, Гаити обязалась руководствоваться «дружественными рекомендациями» Госдепартамента во внешней политике. В 1917 году, после полутора лет «чрезвычайки», в стране были проведены демократические выборы, и законным президентом стал мулат Анри Дартигенав, приехавший в Гаити из Штатов, где он жил с трехлетнего возраста, пока его отец работал на стройках. А в 1918-м вступила в действие конституция, написанная молодым офицером Франклином Делано Рузвельтом. Помимо Свободы, Равенства, Братства и прочей обязательной части, новый Основной Закон утверждал незыблемость американской оккупации и предоставлял иностранцам право приобретать в Гаити землю, тем самым перечеркивая священный для гаитян завет Туссена-Лувертюра «Эта земля только наша и никогда не будет принадлежать никому, кроме нас».
Большинство исследователей соглашаются в том, что «североамериканцы проводили в целом взвешенную политику, в частности, сбалансировав бюджет, прекратив финансовый хаос, отрегулировав налоги и начав выплату процентов по внешним долгам». Это правда. Оккупационным властям, вернее, чиновникам, назначенным по рекомендации «Нэшнл Сити бэнк», удалось стабилизировать экономическое положение Гаити и начать выплату процентов по задолженностям как основному кредитору, так и его доверителям. Уместно отметить, однако, что это стало возможным благодаря предельному сокращению заработков горожан и введению системы бесплатного принудительного труда в сельской местности. Крестьяне, лично свободные со времен Туссена, были прикреплены к земле и объединены в коллективные хозяйства, связанные круговой порукой. Попытки оставить участок или утаить часть урожая, изымаемого практически подчистую, для продажи на рынке рассматривались как уголовное преступление и карались 3–5 годами каторжных работ в специальных трудовых лагерях. Все это накладывалось на более чем специфическое отношение оккупационных чиновников к местному населению – до эпохи либерализма было еще далеко, сегрегация и расизм вовсю процветали и в Штатах, а уж заморских негров, по-английски не говоривших, да еще и католиков, если не язычников, пришельцы за людей вообще не считали. Как, впрочем, и мулатов. В имениях же, купленных иностранцами, за провинности, а тем более – за неподчинение «туземцы» подвергались наказаниям, давно уже вышедшим из моды в самих США – порка, подвешивание, кандалы; были отмечены и несколько случаев клеймения.
Короче говоря, все, о чем рассказывали старики в страшных сказках о временах «белых господ», вернулось на круги своя. А разбираться в нюансах черные люди не умели. Так что после шока 1915–1918 годов сопротивление полыхнуло с новой силой, основываясь уже не просто на опасениях, а на опасениях сбывшихся. Само собой, началось с крестьянских бунтов, но заволновалась и городская «улица»; глухой ропот был внятно слышен даже в салонах мулатского «высшего света». В 1918-м уволенный из армии офицер Шарлемань Перальт объединил разрозненные отряды, и в 1919-м повстанческая армия в количестве 40 000 бойцов штурмовала Порт-о-Пренс и почти взяла его, сметя жандармерию, но откатилась вспять под пулеметным и орудийным огнем американцев. В том же году Перальт был схвачен морпехами и убит по устному телефонному распоряжению. Убийца получил Медаль Конгресса «за уничтожение самого опасного бандита Гаити», тело, во избежание появления слухов о воскрешении вождя унганами, распяв на косом кресте, провезли напоказ по городам и весям, однако серьезные боевые действия продолжалась до середины следующего года, а малая война так никогда и не затихала в лесистых горах. Всего, как считается, в ходе событий погибло около 17 тысяч чернокожих, более тысячи жандармов-мулатов и примерно сотня американских marins.
Оккупация тем временем продолжалась. В 1922-м президента Дартигенава сменил после демократических выборов Жан Луис Борно, естественно, тоже мулат и тоже прибывший из Штатов, в положенное время уступивший место мулату Стенио Жозефу Венсану, из США не присланному, а просто трудившемуся до избрания на высший пост клерком в местном филиале «Нэшнл Сити бэнк». Внешний долг понемногу таял, ньюйоркцы, взяв свое, начали обслуживать долги Гаити прочим клиентам. Парламент с методичностью метронома посылал в Конгресс США просьбы о превращении Гаити в «свободно присоединившееся государство» на манер Пуэрто-Рико. Но в горах по-прежнему постреливали, а в городах все смелее бастовали, хотя жандармы патронов не жалели. С 1929-го демонстрации и забастовки шли практически без перерыва. К тому же оккупация, вполне устраивавшая «Нэшнл Сити», влетала в копеечку бюджету, и так трещащему под напором Великой Депрессии, а ведь параллельно приходилось тратить средства и на Никарагуа с Доминиканой, которые были осчастливлены по типу Гаити, но почему-то своего счастья не понимали.
В такой обстановке комиссия Конгресса США признала, что оккупация себя не оправдывает, а «пуэрторикизация» оправдает еще меньше, и дала рекомендацию президенту Гуверу начать постепенный вывод войск с нехорошего острова. А после особо кровавого разгона демонстрации протеста в августе 1932 года, когда американцы уложили в центре столицы около двухсот протестующих, о том же самом вдруг осмелился просить и вышеупомянутый Стенио Венсан, не столько, видимо, из нелояльности, сколько из опасения в конечном итоге попасть в качестве туши на мясной рынок Порт-о-Пренса. В итоге президент Гувер, вняв рекомендациям, приказал готовить вывод морпехов с территории Гаити и других «подопечных» государств, а сменивший его Франклин Делано Рузвельт, автор новой гаитянской конституции, вообще провозгласил политику «добрососедства». Благо было кого оставить на хозяйстве: «демократические силы» сидели уже достаточно прочно, стабильность была обеспечена разделом всех вкусных отраслей между мулатскими группировками, а жандармерия выдрессирована. Так что негры и пикнуть не смели еще лет 15, до тех пор, пока «Нэшнл Сити» не закрыл свой островной филиал в связи с погашением долга.
21 августа 1934-го флаг США над Гаити был спущен, 1 октября взошел по трапу на борт последний оккупант, а 1 января 1935-го США официально объявили о прекращении оккупации Гаити. Хотя контроль над финансами и таможнями сохраняли до 1947-го, когда были окончены платежи. Подводя же итоги, Рузвельт произнес фразу, которую в США по сей день цитируют, подводя идеологический фундамент под практику вмешательства Соединенных Штатов в чужие дела: «Мы убрали дом, восстановили порядок, обеспечили занятость, примирили расы и сделали основой работы правительства гласность и честность. Мы сделали большую часть важной работы, мы сделали ее просто по дружбе, ничего не прося взамен, и мир может поблагодарить нас…»