Ольга Бараш
О времени и о семье
Духовной миссией этого слоя оказалось сохранение понятий. И если в нашем обществе сохранились нормальные понятия о чести, достоинстве, терпимости, труде, назначении человека, то это результат незаметного труда наших отцов и матерей, «щипаных» интеллигентов 20-х и 30-х годов.
Давид Самойлов
«Дикие времена»
Однажды - а было мне года четыре - я спросила: «Деда, ты родился при царе?» - «При царе». - «Так ты жил в дикие времена!» - заключила я. Взрослые, конечно, посмеялись над таким пониманием истории, но словцо взяли на вооружение. Особенно бабушка: она еще долго свои байки о детстве и юности начинала со слов: «А знаешь, в дикие времена…»
К сожалению, байки эти она рассказывала нечасто, а дед и того реже. Поэтому о «диких временах» я знаю до обидного мало. Ведь до поры до времени воспоминания стариков кажутся неинтересными, а когда становится интересно, расспросить уже некого. Дневников мои родные не вели, а письма не берегли.
Прадед мой, Лев Бараш, умер задолго до моего рождения. А вот прабабушку, Ревекку Борисовну, «бабу Риву», я застала в живых: она жила тогда под Москвой, на станции Клязьма, и изредка меня привозили к ней в гости. Правда, на момент ее смерти мне было четыре года, так что помню я ее смутно. Тем более что в гостях всегда велись «взрослые» разговоры, во время которых мне было невообразимо скучно.
Мой дед, Борис Бараш, старший сын Льва и Ревекки, родился в 1900 году, в городе Хмельнике, что под Винницей. Прадед был «гонтарем» (так по-украински называется колесник), держал колесную мастерскую. Увы, мне ничего не известно о его родителях, братьях или сестрах, о том, был ли он коренным хмельничанином или «пришлым». Дед утверждал, что его семья переселилась на Украину откуда-то из Бессарабии. Судя по нашей фамилии, в семье у нас был раввин: «Бараш», по самой распространенной среди ономастов точки зрения, - фамилия-аббревиатура, сокращенное «бар рабби Шмуэл (или Шлоймо, или другое имя, начинающееся на «Ш»)» - то есть сын раввина такого-то. Но раввин этот тонет во тьме веков… С другой стороны, по-русски «бараш» - шатерных дел мастер, могла фамилия произойти и от «барана» (пастухи в роду?), к тому же она созвучна часто встречающейся венгерской фамилии «Барош»… Самую безумную, «макароническую» версию на этот счет предложил мой друг, социолог Александр Тарасов: «Бар-Аш», если первую часть слова переводить с иврита, а вторую с идиша, означает «сын пепла». Красиво, конечно, но абсолютно неправдоподобно.
Уже взрослой я с удивлением узнала, что на свете живет много «не наших» Барашей, причем в самых разных городах, от Николаева до Новосибирска. Родственники они нам или никто? А известный израильский писатель Ашер Бараш? Нет ответа…
Но вернемся к «нашим Барашам». Прадед, скорее всего, не имел никакого образования, кроме, разве что, хедера. Но был человеком грамотным, интересовался происходящим в мире, читал газеты и слыл в округе авторитетом в вопросах политики. «Зухце, реб Лейбуш, Ямпония шлухцих?» («Скажите, реб Лейбуш, «Ямпония» воюет»?) - уважительно спрашивал, бывало, не умеющий читать сосед, завидев прадеда с газетой. Даром, что русско-«ямпонская» война давно закончилась.
Мнения о материальном положении семьи расходились. Так, бедняки Эстисы считали Барашей богатыми: еще бы, у отца мастерская, сыновья не только ходят в школу, им еще и бутерброды с собой дают! А зажиточные Абрамские говорили: Бараши -голодранцы, ни гроша за душой… (И Эстисы, и Абрамские - семьи, породнившиеся с Барашами, поэтому я и знаю, что они думали). Истина, наверное, была где-то посередине. Бараши не роскошествовали - не так просто ремесленнику прокормить шестерых детей. Но и не бедствовали - иначе мой дед стал бы подмастерьем, а не гимназистом.
Немногие еврейские дети тогда имели возможность учиться - в гимназиях существовала процентная норма, мизерная, чуть ли не 2%. А евреев из местечек вроде Хмельника, желавших во что бы то ни стало видеть сыновей гимназистами, было великое множество. Представить, через что пришлось пройти родителям, чтобы определить старшего сына в гимназию, можно, прочитав некоторые рассказы Шолом-Алейхема или замечательную книгу Александры Бруштейн «Дорога уходит в даль». Так или иначе, Борис таки поступил и уехал в Одессу - учиться в Первой городской гимназии. Ее здание сохранилось - сейчас там, кажется, сельскохозяйственный институт.
Борис был способным учеником, ему легко давались и языки, и математика. В старших классах, как многие гимназисты, подрабатывал уроками. Был и другой, более оригинальный приработок. У приятеля-одноклассника по имени Эммануил (все звали его Мунькой или Мулькой) не то отец, не то дядя играл в оркестре Одесского оперного театра. Этот Мунька, вхожий за кулисы, и определил свои друзей в статисты. Юнцов гримировали, обряжали в театральные костюмы, и все, что от них требовалось, - вместе с толпой таких же ряженых бегать по сцене от кулисы к кулисе и махать руками. То есть изображать «народ» в опере «Борис Годунов» или в каком-нибудь другом спектакле с массовыми сценами. За это платили какие-то бешеные по тем временам, а особенно по гимназистским меркам деньги, чуть ли не полтинник за представление. Забегая вперед, скажу, что мой дед всю жизнь был достаточно равнодушен к драматическому театру, но страстно любил музыкальный, хотя слухом обладал, мягко выражаясь, средненьким. Просто в юности надышался воздухом одесской оперы.
Надо сказать, что гимназистам посещать театр вообще не полагалось. Точнее, было можно, но только с письменного разрешения директора гимназии. Но статисты ничем не рисковали: кто бы из учителей или надзирателей узнал ученика Бараша в обличье мужика, цыгана или рыцаря, да еще в толпе точно таких же чучел? Хотя вряд ли начальство ничего не знало - скорее просто закрывало глаза…
Да что там театр - ученикам российских гимназий запрещалось и «слоняться» по вечерам по главным улицам, и уж тем более посещать «злачные места». Но разве молодежь удержишь в четырех стенах, даже если выставишь патрули из надзирателей на всех углах! И вот Борис, заработав не то уроком, не то «Борисом Годуновым», приглашает некую прелестную гимназистку в кафе.
Сидим мы с ней у «Фанкони», - рассказывает мне дед. (Я: «Фантони? Это что?» Песню про пивную на Дерибасовской я узнала позже, тоже от деда).
Не Фантони, а Фанкони. Кафе в Одессе. Я ее угощаю мороженым и сельтерской водой с сиропом «Фиалка». Вдруг вижу: в дверях надзиратель. Я говорю ей: запомни, ты моя сестра. Тебя зовут Туня. Ты приехала из Хмельника в гости, и на радостях я привел тебя в кафе…»
Ясное дело, надзиратель оказался тут как тут. Понятливая барышня убедительно оттарабанила «легенду»: «Я Туня Бараш, приехала к брату из Хмельника…» В порядке исключения нарушитель был прощен. И все бы ничего, если бы юному ветренику не вздумалось повторить номер… но уже с другой барышней. А потом с третьей. С этой третьей он попался тому же надзирателю, и фокус с «сестрой из Хмельника» провалился. Но, кажется, дед отделался легким испугом: в «кондуит» попал, но из гимназии его не выгнали.
Эта байка в детстве мне очень нравилась, поэтому я ее так подробно излагаю.
Окончив гимназию, дед вернулся в Хмельник. На дворе стоял 1918 год - и поистине был он «велик и страшен». В Одессе, правда, «началось» несколько позже, чем в других городах, так что удалось и доучиться, и добраться до дома. Не мне писать о гражданской войне на Украине - для этого есть Булгаков и Бабель, Паустовский и Эренбург. Но вот о том, что делалось в Хмельнике, я не читала ни у кого, поэтому передаю то, что знаю из рассказов деда и бабушки. Там тогда не шли собственно военные действия, но город страдал от нашествия разнообразных банд, жертвами которых становились в первую очередь евреи. Конечно, погромы случались и прежде, но не такие страшные и не так часто. И после налета какой-то особенно неистовой банды в городе была создана еврейская самооборона. Ее организовал сын раввина, а вооружиться ополченцам помог русский - известный всему Хмельнику врач и эсер Дмитрий Донской (упоминается ли он в каких-нибудь исторических трудах?). Вместе с большей частью еврейской молодежи в отряды самообороны, с оружием в руках отгонявшие от города бандитов, вступил и мой дед. Правда, насколько мне известно, никаких героических подвигов он не совершил. С другой стороны, он всю жизнь ненавидел и боялся оружия, и то, что он - маменькин сынок, вчерашний гимназист - тогда взял его в руки с намерением стрелять, уже было для него героизмом.
Самооборона была ликвидирована, кажется, в 1920 году, когда в город пришли чьи-то регулярные части и война началась уже нешуточная.
Любовь под пулями
Война войной, а юность юностью. Как нетрудно понять из истории с «сестрами из Хмельника», дед был неравнодушен к прекрасному полу и пользовался у его представительниц успехом. И, желая пополнить свой дон-жуанский список, 18-летний Борис обратил внимание на Лию - как ее звали близкие, Люсю - Абрамскую. Они были знакомы и раньше, ведь в маленьких городах все друг друга знают. Но теперь из «гадкого утенка» - несколько угрюмого на вид подростка - выросла пусть не красавица, но обаятельная, умная, острая на язык девица. И всякий раз, выходя с оружием патрулировать город, Борис непонятным образом оказывался у дома Абрамских… «Твой дед охранял не столько Хмельник, сколько меня», - смеялась потом бабушка.
Как я уже говорила, Абрамские были семьей зажиточной и колесника Бараша считали чуть ли не нищим. Но к их старшему сыну Борису относились, как и другие горожане, уважительно. «О, Боря! Он такой умный, он, может быть, даже станет аптекарем», - таким было общее мнение о деде, еще когда он учился в гимназии. Аптекарь служил хмельничанам эталоном образованности и утонченности… Поэтому бабушкины родители благосклонно отнеслись к роману своей младшей дочери с потенциальным фармацевтом и ничего не имели против того, чтобы молодые поженились. Тем более что времена пошли непонятные… Слегка смущало лишь то, что матерей Бориса и Лии звали одинаково - Ревекками. А это почти так же недопустимо, как одинаковое имя у свекрови и невестки. В одной семье не должно быть двух человек с одним именем, а то один из них умрет, гласит еврейская примета. Потому и детей никогда не называют в честь живого родственника - только в честь умершего.
Но Абрамские были порядочными вольнодумцами. Бабушкин отец Марк (Мотл) даже позволял себе ездить на извозчике в субботу! Так что суеверия всерьез не принимались. И когда Борис и Лия решили пожениться, в претензии поначалу был лишь один человек - бабушкина старшая сестра Соня. Она не хотела мириться с тем, что «эта девчонка Люська» выйдет замуж раньше нее! Но быстро решила проблему: приняла предложение своего воздыхателя Зиновия Хармаца, тоже, кстати, участника самообороны, и выскочила за него первой. Так что старшинство было соблюдено.
Венчались мои дед и бабка с приключениями. Шел 1920 год, разгар военных действий. И в день, на который была назначена свадьба, в синагогу попасть было нельзя: то ли там засели какие-то войска, то ли ее обстреливали, точно не знаю. Да и в городе шла стрельба. И вот, увертываясь от пуль, родственники невесты и раввин добрались до дома Барашей, где и состоялось венчание. Благо хупа - еврейское венчальное покрывало, под которым должны стоять молодые, - штука не стационарная, ее легко можно принести с собой. Так их и обвенчали «на дому». А потом ребе решился все-таки отправиться к себе, а семья всю ночь не могла заснуть от беспокойства: дошел или угодил под пулю?
3 сентября 1922 года у Лии и Бориса родился сын Яков - мой папа.
Еще раз забегу вперед. Церковный (или синагогальный) брак тогда считался действительным, и дед с бабушкой не удосужились расписаться в загсе до… золотой свадьбы. Так что советское свидетельство о браке они получили только в 1970 году - дед тогда уже сильно болел, и, по-видимому, предчувствовал скорую смерть. А без бумажки бабушка не смогла бы получать вдовью пенсию. Дедушка и вправду умер через несколько месяцев.
«Свадьбу» стариков все сочли событием забавным. Особенно умиляло, что в загсе им, как настоящим жениху и невесте, выдали талоны, чтобы они могли «отовариться» в специальном салоне для новобрачных, где продавались, правда, не только свадебные платья с фатой, но и нормальные вещи - «импортные», которых в обычных магазинах было не сыскать днем с огнем. Так что выиграла от этой свадьбы мама, которой, конечно, отдали талоны и она неплохо приоделась. А больше всего меня поразило то, что в нашем бюрократическом государстве свидетельства о браке с них никто за 50 лет ни разу не спросил.
Я ничего не сказала о том, чем по возвращении в Хмельник занимался дед. Так вот, стал он не аптекарем, а учителем - преподавал математику в хмельницкой тогда уже «трудовой» школе. Позже получил-таки некое подобие высшего образования - окончил одно из невероятных учебных заведений, что в то время выросли, как грибы после дождя, - кажется, это называлось учительской академией. Нужна она ему была, как собаке пятая нога, ведь эти «академии» предназначались малограмотным выходцам из народа, а не выпускникам классических гимназий. Зато бумажки у него теперь были «правильные», советские. А вот когда дед вступил в партию, точно не скажу - знаю только, что в начале двадцатых, возможно, как раз обучаясь в «академии».
Насколько я понимаю, никаких убеждений - ни советских, ни антисоветских - у деда тогда не было. Убеждения появились позже, вместе с жизненным опытом. В партию он вступил не из идеологических соображений, просто это было необходимо, чтобы работать педагогом, встать на ноги, поддерживать семью. Он был честолюбив - некоторые считали его карьеристом, а бабушка называла тщеславным. Сами по себе чины и регалии, власть и материальные блага его не очень интересовали. Он любил успех. Но считал, что успех достигается трудом, не интригами и подлостями. Любил быть в центре внимания. Любил, чтобы его хвалили. Чтобы благодарили. Чтобы говорили, какой он замечательный. Всегда почти по-детски радовался поздравлениям, подаркам, знакам внимания. До старости был уверен, что людям нельзя делать гадости, в особенности в ответ на добро, и расстраивался и недоумевал, сталкиваясь с человеческой непорядочностью и неблагодарностью: как же так можно? Сам он делал людям добро просто-таки без удержу: кому-то помогал, за кого-то хлопотал, кого-то пристраивал, кого-то просто выслушивал и давал совет… Делал ли он это из того самого тщеславия, рассчитывая на благодарность? Возможно, отчасти это так, хотя едва ли он нам это сознавал. Во всяком случае, в нем не было ни тени цинизма или коварства. Ведь чаще всего дед, прилагая порой немыслимые усилия, помогал людям, которые ничего существенного дать взамен не могли, разве что сказать «спасибо». А, выражаясь словами Пушкина, «за спасибо в темну яму сесть» не каждый способен. У деда же это была чуть ли не органическая потребность.
Конечно, я, внучка, имею полное право идеализировать деда. Но так думали и другие. Вот свидетельство человека постороннего, выписка из дневника дедовой ученицы, имени которой я так и не узнала: «Он так относился ко всем. Как опытный врач, который осторожно вылечивает больное место… Такой человек, как он, встречается редко. Он первый, которого я встречаю». К этому дневнику я еще вернусь.
Тогда, в начале 20-х, дед окончательно понял: в Хмельнике он жить не хочет и не будет. Его желание покинуть затхлое местечко разделяла и бабушка, которая с детства мечтала о путешествиях. «Срака айты хоче», - посмеивался ее отец, когда она «озвучивала» свои мечты («айты» на местном наречии означало «ехать»). И вот им представилась возможность «айты»: деда «бросили», как тогда выражались, на организацию школ при железных дорогах, тех, что впоследствии стали называться школами МПС. В такую школу впервые пошел мой отец. Первые три класса он окончил, учась в разных городах Украины. Естественно, на украинском языке.
Начались странствия по Украине. Винница, Харьков, Сумы, Бердичев, Житомир, Могилев… В памяти сохранились какие-то невообразимые названия улиц, на которых жили. Откуда, например, в Бердичеве улица Малая Юридика, и куда девалась Большая? А в Харькове - Москалевка, которая в народе носила название «Улица двух евреев» (то есть Моска и Левка)… Сейчас Москалевкой называется целый район Харькова, промышленная окраина. Я была там: она и сегодня не очень то пригодна для проживания, что же там творилось в двадцатые?
Естественно, ни о какой бытовой устроенности при таком образе жизни и речи быть не могло, как ни старалась бабушка превратить казенные времянки, где селили семью, в подобие уютного дома. Что-то цыганско-спартанское так и осталось в нашем быте навсегда…
«Анжик»
«Анжиком» - от французского ange («ангел») мой папа в детстве прозвал бабушку - свою мать. Прозвище приклеилось надолго, хотя Лия Марковна Бараш, урожденная Абрамская, меньше всего была похожа на ангелочка, особенно по характеру.
Она родилась, как и дед, в 1900 году, неподалеку от Хмельника, в деревне Войтовцы. Позже Абрамские переехали в город - сыну Соломону нужно было учиться, конечно, не в гимназии, как моему деду, а в еврейской школе, которая в Хмельнике имелась.
У бабушки было две старших сестры -Эсфирь и вышеупомянутая Софья, и три брата: старший -Соломон и двое младших, Лев и Михаил. Михаил был инвалидом: отставал в развитии, страдал эпилепсией и вдобавок у него не действовала одна рука. Но он не родился таким: как говорила бабушка, болезнь Миши была вызвана нервным потрясением, которое он пережил в раннем детстве во время еврейского погрома в 1915 году. Тогда же в полной мере проявился нрав пятнадцатилетней Лии. Бабушка рассказывала об этом, как всегда, смеясь: «Ворвались и как начали все крушить, бросать, кидать! Посуду перебили. К отцу пристают, заставляют водку пить, он ни в какую, они - драться… Миша маленький ревет, кричит со страху, аж заходится… Тут меня такое зло взяло, я хвать блюдо, медное, здоровое, и бац одному по голове! Он так и сел… А потом они взяли и ушли. Девчонку испугались!» Хорош «анжик»…
Бабушкин дед, отец ее отца, был николаевским солдатом. Евреям, отслужившим в армии «на всю катушку», то есть 25 лет, разрешалось владеть землей и селиться вне черты оседлости. Дед выбрал первое: обзавелся куском земли в Войтовцах и стал сдавать его в аренду. С этого и началось процветание семьи. Как в точности все происходило, не знала и сама бабушка: она смутно помнила деда. Отец ее сдавал уже не землю, а дом, и семья целиком и полностью жила на ренту. Так что брак Лии с Борисом, конечно же, по понятиям ее родителей, был мезальянсом: что такое ремесленники по сравнению с рантье?
Бабушка рассказывала о детстве больше, чем дедушка, поэтому и мне запомнилось больше. Хотя в основном какая-то ерунда, мелочи. Например то, что в детстве ей вечно хотелось есть. Ну, не хватало ребенку того, что давали за завтраком, обедом и ужином, а всяческие «перекусы» дома не поощрялись. Чтобы заглушить голод, Люся бегала на кухню, совала нос в кастрюли и нюхала их содержимое. За что получила от «высокоученого» брата Соломона прозвище «Плюшкин». Хотя при чем тут гоголевский персонаж, непонятно. Если в этой семье и имелся Плюшкин, то это была явно не младшая дочь. Потому что, подозреваю, достаток Абрамских объяснялся не только тем, что хорошо шли дела, но и экономностью, чтобы не сказать скуповатостью. Бабушка до старости вспоминала, что в детстве ей лишь один раз довелось попробовать апельсины: когда она болела корью. Конечно, фрукт по тем временам экзотический и недешевый, но если ты такой богатый, почему бы не покупать детям апельсины хотя бы на праздники?
Но в общем и целом, детей хотя и не баловали, но и не притесняли: кормили, одевали, учили, лечили, отпускали на ярмарку и в кинематограф. Кино бабушка полюбила страстно и на всю жизнь: помнила всех актеров немого кинематографа, а потом и советского, не пропускала новинок. Правда, не обходилось без конфузов. Так, пришла она однажды в кинотеатр посмотреть новый фильм «Антон Иванович сердится» и выпалила кассирше: «Дайте два билета на «Антон Павлович смеется!» Но это, конечно, случилось гораздо позже, когда Лия стала уже взрослой «барыней».
Бабушкино образование для меня - очередная загадка. Нет, она окончила какую-то школу, и о школе этой рассказывала немало. Но что это было за учебное заведение? Ее байки вписывались в мое книжное представление о женском институте. Однако женского института в Хмельнике не было, а из города Люся не уезжала. Хотя, возможно, в ее памяти настоящая школа - какое-нибудь городское училище для девочек - слилась с «институтами благородных девиц» из книжек, которые она всегда поглощала в неимоверном количестве. Из тогдашних авторов, кроме пресловутых Чарской и Вербицкой, она называла еще некую «княгиню Бебутову». О такой писательнице я больше ни от кого никогда не слышала. Но не надо думать, что она была пустоголовой дурочкой, помешанной на «девчачьих» романах: книги она любила не меньше, чем кино, а к старости прочла, кажется, всю мировую литературу, включая собрания сочинений Элизы Ожешко и Ромена Роллана, а также «новомодных» Сэлинджера и Кафку. Вот только Рабиндраната Тагора читать не хотела ни в какую, как мы ее ни уговаривали.
«Айвазовский» и Фейербах
Исторические события в бабушкиных рассказах упоминались как-то мимоходом. Как будто это были не катастрофы, потрясшие мир - Первая мировая война, революция - а какие-то мелкие неурядицы, создававшие порой такие же мелкие неудобства. Недаром Набоков утверждал, что революции 1917 года не заметил, так как у него были дела поважнее - он был влюблен. Это не очередной набоковский парадокс, а истинная правда. Влюблены были и мои дед с бабушкой в годы гражданской войны - что же удивительного, что борьба классов и партий и даже стрельба на улицах были для них делом второстепенным, пока не касались их лично!
Первая мировая война бушевала в соседней Галиции, но Хмельник как-то обошла стороной. Если верить бабушкиным рассказам, единственной приметой военного времени было появление в городе немецких и австрийских солдат, уже не воюющих, - раненых или пленных. Еще бы этого не запомнить: для хмельницких барышень знакомство с «интересными» молодыми людьми было событием гораздо более важным, чем передел Европы. Меньше всего эти чужеземцы воспринимались как враги. Скорее как потенциальные «кавалеры»… Хотя кавалеров у разбитной Лии и так хватало. И опять забегу вперед. Уже после смерти деда, в середине 70-х годов, один из тогдашних претендентов на ее руку (я помнила даже фамилию, но сейчас она вылетела у меня из головы - что-то похожее на «Цитриняк» или «Закушняк») разыскал ее и… снова предложил выйти за него замуж. А бабушка снова ему отказала. Но пару раз они встретились, она приходила с этих «свиданий» и хохотала: «Он, поди, думал, что я не изменилась с восемнадцатого года. Увидел меня, и у него физиономия вытянулась… И представляю, как она у меня вытянулась при виде этого старого пня! А такой был бравый парень…»
От революции 1917 года в «анналах» семьи остался только один случай. Неподалеку от Хмельника была усадьба помещика - «польского графа», как говорила бабушка. В первые же дни революции усадьбу разграбили («графья», на свое счастье, сбежали в Варшаву еще раньше). Абрамские, как и Бараши, в этом безобразии участия принимать не собирались, и не приняли бы вообще, если бы не кто-то из соседей, уже основательно погревших руки на графском имуществе. «Что же ты? - сказали они Соломону. - Беги скорей, а то там ничего не останется». Бабушкин брат подался стадному инстинкту. В результате «сокровища» Абрамских пополнились двумя гипсовыми статуэтками, изображавших Аполлона и Диану, и двумя уродливыми картинами: одна на какой-то библейский сюжет (кажется, «Вирсавия»), другая - морской пейзаж. Впоследствии статуэтки и Вирсавия остались у дяди Соломона, морской же пейзаж, по кличке «Айвазовский», достался бабушке, причем оказался из породы тех неистребимых вещей, которые не пропадают, хоть ты тресни. Он сопровождал семью во всех странствиях и переездах, пережил Великую Отечественную, пережил деда, бабушку и моих родителей и, дружно ненавидимый всей семьей, висел у нас до начала 90-х годов, пока по моему настоянию не был сослан на антресоли. Наконец в 1999 году я безжалостно продала это безобразие, не желая тащить его с квартиры на квартиру.. Художественной ценности «Айвазовский» не представлял.
В 20-е годы бабушка окончила какие-то учительские курсы, еще более сомнительные, чем дедова «академия»: предполагалось, что она будет помогать деду в тех самых железнодорожных школах. Однако учительницы из нее не вышло: проработала она в школе, кажется, в общей сложности, месяца три, больше не выдержала. А живя в Сумах, так же недолго работала библиотекарем, от чего тоже восторга не испытала (а зря: такая дивная профессия!). Зато в доме появилось несколько таких же неистребимых, как «Айвазовский», книжек с библиотечным штампом, на которых значилось, если не ошибаюсь, следующее: «Комiтет освiти Сумського дорвiдiла Пiвденних залiзниць”. Что значило: “Комитет просвещения Сумского доротдела Южных железных дорог”. Добро бы книжки были приличные, а то Фейербах, Каутский, какие-то труды по педагогике… Вероятно, это требовалось деду для работы, а может быть, просто “случайно заползло” в багаж при очередном поспешном переезде. Полагаю, что эти книги и сегодня доживают свой век у моего друга, социолога Александра Тарасова, которому я их, к его радости, подарила.
В общем, работать бабушке не понравилось, так она и осталась домохозяйкой.
Иногда деда командировали в деревни. Нет, не преподавать и не инспектировать школы, а агитировать крестьян вступать в колхозы (это было задолго до «головокружения от успехов»). На всякий случай давали с собой пистолет. Поездки эти он ненавидел и боялся их. Возвращался, по словам бабушки, «в форменной истерике». Случалось, что агитаторов налаживались побить, и они еле уносили ноги. К пистолету же дед старался не прикасаться: вдруг, чем черт не шутит, выстрелит? Тогда-то у Бориса Бараша и начали формироваться политические убеждения, и были они весьма далеки от генеральной линии. Конечно, высказывал он их только дома, где встречал с бабушкиной стороны полное сочувствие. А внешне это был образцовый советский служащий и партиец, успешно делавший свою карьеру на ниве народного образования. И вот свершилось: в начале 1930-х его перевели в Москву на «ответственную», или «руководящую» работу.
Тверской бульвар 20, кв. 37
Что это была за должность, точно не скажу. Знаю только, что связанная с педагогикой, со школами, которые он не то курировал, не то инспектировал. В Москве семья поселилась в общежитии для работников просвещения - по сути, в обычной коммунальной квартире по адресу Тверской бульвар, дом 20, квартира 37. Впрочем, нет, не совсем обычной.
Этой квартиры больше нет. Моя подруга детства, поэтесса Нора Акопова, так и назвала свой цикл стихов о доме, где мы с ней прожили первые 9 лет своей жизни: «Летопись дома, которого нет». На самом деле дом 20 на Тверском бульваре стоит. И с улицы выглядит точно так же, как тогда, даже чуть лучше, потому что фасад подреставрировали. И даже снабжен мемориальной доской, что это памятник архитектуры, охраняемый государством. Но государство не пощадило «городскую усадьбу XVIII в.», когда часть территории, на которой она стояла, понадобилась для завершения знаменитого московского долгостроя - нового здания МХАТ, прозванного в народе «погорелым театром» (площадка и вправду несколько раз горела). И часть построек, стоявших во дворе, - в усадьбе они выполняли роль хозяйственных, а после революции их плотно заселили - была снесена. В том числе маленький двухэтажный флигель, который и значился квартирой под номером 37.
Работники просвещения в общежитии не задерживались - им быстро выделяли нормальную жилплощадь. Надолго - пока стоял дом - там застряли лишь две семьи. Одна из них - наша. Деду тоже предлагали новую квартиру, но они с бабушкой не пожелали уезжать с Тверского бульвара: уже так привыкли к московскому центру, что даже Тихвинская улица (в районе Новослободской) казалась им далекой окраиной.
Вторая семья въехала в квартиру-общежитие несколько позже нашей. Педагог Евгения Александровна Зорина с мужем (каким-то по счету) и маленьким сыном Адольфом. Перед войной, когда имя Адольф стало одиозным, мальчика переименовали в Александра, и Адик официально стал Шуриком.
Бабушка и Евгения Александровна поначалу отнеслись друг к другу настороженно. Слишком разные у них были корни и биографии, да и вообще люди тогда не склонны были раскрываться перед первым встречным. Но довольно скоро холодок растаял, и они крепко сдружились. Дружили и после того, как разъехались, практически до смерти тети Жени. Немалую роль в этом, на мой взгляд, сыграло то, что у них было сходное чувство юмора. Дед тоже прекрасно относился к соседке и дал ей шолом-алейхемовское прозвище «Шейне-Шейндл».
«Шейне-Шейндл» с семейством занимали первый этаж флигеля, Бараши - второй. Две маленьких комнатки, большая прихожая (позже ее превратили в третью комнату), кухонька. Туалет на первом этаже, туда нужно было спускаться по деревянной лестнице. Отапливалась квартира печью-«голландкой», паровое отопление появилось позже. Ванну - одну на всех, и нас, и Зориных - пристроили уже на моей памяти, кое-как затолкав ее в нашу тесную кухню. «У всех ванная комната, а у нас ванная кухня» - гордо говорила бабушка. Тогда же поставили газовую колонку. До этого, когда бабушку, а позже и маму, спрашивали: «Как же вы, бедные, живете без горячей воды?», они совершенно искренне недоумевали: «А зачем? Можно же нагреть!» Еще одно свидетельство того, что быт для этой семьи был делом второстепенным. Нет, они не были унылыми аскетами, но вкус к жизни проявлялся в другом. Любили хорошо поесть, хорошо одеться. Дед был франтоват, и бабушка подтрунивала над ним (правда, существенно позже, когда дед работал ректором): «Я понимаю, если бы Яша был модником - он сын ректора. А ты-то откуда такой модник - ты же сын колесника!» Яше, кстати, и на одежду было наплевать - лишь бы не рваная… Любили ездить на «фешенебельные» курорты - в Гагру или Кисловодск. Любили друзей, охотно принимали гостей. Бабушка была отменной кулинаркой, и на свои «фирменные» блюда - штрудель, фаршированную рыбу - специально созывала народ. Еще, как я уже говорила, была она страстной театралкой и «киноманкой». Подозреваю, что не хотела уезжать с Тверского еще и потому, что оттуда было рукой подать до всех московских театров. А Камерный таировский и Еврейский с Михоэлсом вообще через дорогу.
Что же касается более осязаемых материальных благ, таких как обстановка, драгоценности, машины-дачи, а позже ковры-хрусталь - так вот, ко всему этому советскому счастью они были более чем равнодушны. Машина, правда, все-таки появилась, но много позже и ненадолго - об этом я еще расскажу. У бабушки до конца жизни было одно-единственное украшение - золотая брошь в форме розы, с крошечным рубином, подаренная дедом. И ту она почти не носила. Что же до мебели, то я, родившаяся в 1955, помню в доме почти ту же обстановку, которой семья располагала в 30-е. Да что там, и сейчас у меня стоят круглый обеденный стол и два венских стула с гнутыми спинками - с тех времен…
Описывать квартиру подробно не стану, потому что рискую из 30-х, о которых идет речь, прямиком перепрыгнуть в конец 50-х, который хорошо помню сама. Всему свое время…
Семья наконец обрела и оседлость, и благополучие. Дед работал, бабушка занималась домом и наконец ощутила себя, как она выражалась, «московской барыней на вате». А папу по приезде в Москву определили в школу № 131, что в Леонтьевском переулке.
Я окончила ее же, когда она уже стала английской спецшколой №31. А тогда это была просто хорошая московская школа, где, вопреки духу времени, не увлекались педагогическими экспериментами, а большинство учителей было из «старой гвардии» - прежде в здании в Леонтьевском переулке находилась женская гимназия, и часть педагогов осталась с тех времен.
Нет, вру: эксперименты в школе ставились. В частности, в экспериментальном порядке ней был введен курс… латыни. Папа на всю жизнь запомнил отрывки из «Энеиды», «Памятник» Горация и еще какие-то латинские тексты (не говоря уже о пословицах), которые заставлял заучивать гимназический латинист. Ему школьники, увлекавшиеся тогда «Кондуитом» и «Швамбранией» Л.Кассиля, дали, конечно же, кличку «Тараканиус». Хотя, по свидетельству папы и его одноклассников, усы у учителя были не тараканьи. Но ведь были же! Математика, тоже в кассилевых традициях, прозвали «Цап-Царапычем». И сочиняли про него какие-то смешные и абсурдные стишки:
«У Цап-Царапыча на лице
Треугольник А-Бе-Це.
Дано,
Что он вылезет в окно.
Допустим,
Что мы его не пустим…
И дальше в том же духе. А вот историка Исаака Львовича прозвали неоригинально - фантазии хватило только на «Ишак Львович». Папа еще и рисовал на учителей уморительные шаржи, некоторые из них сохранились.
У учителя литературы было какое-то блеклое имя - вроде «Александр Иванович». В старших классах он выделял из всех учеников двоих - моего отца и его лучшего друга Эммика Брагинского, впоследствии известного драматурга («Берегись автомобиля», «Ирония судьбы», «Служебный роман» - кто не знает этих фильмов?). Папа же, хотя литератором не стал, в молодости писал стихи, увлекался словесностью и всяческой гуманитарией. И однажды в каком-то разговоре выяснилось, что неприметный Александр Иванович до революции был известным беллетристом, писавшим под псевдонимом «Марк Криницкий». Правда, книжки, которые он под большим секретом (времена были уже не «вегетарианские») дал ребятам почитать, были, по мнению папы и Эммика, «так себе».
В какой-то момент стали исчезать учебники. В них находили «идеологические ошибки». Или просто арестовывали авторов, а учебник запрещали. И учителя достали из-под спуда старые гимназические пособия, по которым и учили советских школьников. Приходило ли им в голову, что «буржуазные книжки» с точки зрения властей ничем не лучше, если не хуже, нежели «ошибочные»? Наверное, приходило. Но это были настоящие учителя…
В середине 30-х дедушка начал постепенно осуществлять мечту своей жизни. Собственно, то, ради чего он и затеял свою карьеру. А именно: «исход» его семьи из Хмельника. Постепенно и планомерно он вытаскивал к себе родителей, которым помог поселиться в подмосковном Звягине, сестер Бебу и Туню (настоящую), братьев Наума и Семена. Осталась на Украине лишь одна сестра, Полина, которая учительствовала в Хмельнике и муж которой (тоже ответственный работник) наотрез отказался уезжать. Но ничего: через много лет их сына, Николая Эстиса, тоже вытащил в Москву «дядя Боря».
А вот из бабушкиных родственников в Москву перебралась только старшая сестра Эсфирь с мужем, Григорием Вайсом. Дядя Соломон осел в Киеве. Тетя Соня и дядя Зема Хармац не уехали дальше Винницы. В 1940 году в Москву приехал их сын, Яша Хармац, с намерением учиться. Но, кажется, не успел даже никуда поступить, а в 1941 был убит на фронте. Младшие братья бабушки, Лев и Михаил, погибли в оккупации. А вот ее родители войну пережили, но где обретались в последние годы жизни, мне не вспомнить.
Времена не выбирают
Между тем в семье наметился разлад. С годами дед не утратил своих дон-жуанских замашек. Время от времени заводил романы, но ничего серьезного не было, и бабушка, как умная жена, смотрела на это сквозь пальцы. А тут случилось так, что одной из ее подруг шибко глянулся молодой, интересный, обходительный и хорошо зарабатывающий Борис Львович. Дамочка взялась за дело отбивания чужого мужа всерьез и с выдумкой, и чуть было не преуспела. В воздухе запахло разводом. Кажется дед даже на которое время уходил из семьи, потом возвращался… И мой папа, тогда подросток, заявил своим родителям: «Делайте что хотите, только не разводитесь!»
Обошлось. Семья сохранилась. Только что-то в отношениях бабушки и деда надломилось - по-моему, она до конца жизни помнила ту обиду. А может быть дело в другом: просто они оказались очень разными людьми. В молодости обычно этого не замечаешь, идет ли речь о супругах или просто о друзьях. Лишь с годами разница в интересах, характерах, складе ума выходит на первый план, и не всегда с ней можно примириться. Бабушка с дедом почти и не ссорились - просто между ними чувствовался холодок, которого не было между другими членами семьи, кстати, несмотря ни на что, очень сплоченной.
Добавлю, что ту самую «заклятую подружку», из-за которой чуть не распалась семья, бабушка внезапно встретила в 70-е, уже после смерти деда. И у них произошел крупный разговор. И подруга покаялась и - почти через сорок лет - попросила прощения. И они снова подружились! И, надо сказать, эта женщина (я помню ее имя, отчество и фамилию, но называть здесь не буду) очень скрасила бабушке последние годы жизни.
К сожалению, почти всю семейную переписку бабушка уничтожила, а с остатками расправилась мама: обе считали старые письма ненужным хламом. Но до этого мне удалось сунуть нос в их бумаги и кое-что прочитать (знаю, что читать чужие письма нехорошо, но иначе я бы вообще ничего не знала о семье). И очень меня удивили письма, написанные в середине 30-х бабушкиной одесской подругой Марией ("Маней") Кушнир. Прямо какие-то заклинания: «Надеюсь, вы все здоровы»; «Здоровья, только здоровья»; «Мы, к счастью, здоровы, чего и вам желаем»… Почему умная и веселая, еще молодая женщина помешалась на этой старушечьей теме? Разгадка нашлась в письме, датированном 1937 годом: «Какое несчастье, что Боря заболел…»
Боря, то есть дедушка, и не думал болеть: он был арестован. По абсурдному, просто идиотскому обвинению. Якобы он, вдвоем с неким Дымшицем («тишайшим евреем», как отзывалась о нем бабушка), готовил покушение на наркома путей сообщения Кагановича. Но идиотизм не в этом: почему бы и не пристрелить Лазаря Моисеевича? А в организации покушения. Нарком собирался выступать на собрании, и во время его речи Дымшиц должен был погасить свет в зале, а дед выстрелить… Представляете себе меткий выстрел в темноте? Видно, тот кто накропал донос, очень долго думал… Да и из чего было стрелять - из зонтика? О «любви» деда к оружию см. выше, естественно, никаких пистолетов у него не водилось.
Во что превратилась жизнь бабушки и Ревекки Борисовны, дедовой мамы, думаю, понятно. Выяснения, ходатайства, передачи… Ночные обыски бабушка до конца жизни вспоминала с ужасом и отвращением: «Увидели, что в шкафу постелена газета с портретом Сталина. И забрали с собой, как вещественное доказательство, что мы враги народа… Ну, думаю, всех нас за эту газету пересажают…» В общем, то же, что у тысяч других семей, и не мне об этом рассказывать - воспоминаний на сей счет достаточно.
Нужно было на что-то жить, и бабушка пустила к себе квартиранта. Это был американец. Настоящий, из Америки, по имени Марвин. Американец «правильный»: член компартии, приехал во время великой депрессии искать счастья в СССР, нашел себя на родине социализма и остался строить коммунизм… Знала бы бабушка, что лет через двенадцать ей бы за американца голову оторвали, будь он хоть самый раскоммунист! Но в 30-е таких «друзей СССР» было достаточно много, их привечали. И квартирант был выбран, что называется, грамотно: ясно, что американец не стал бы пакостить - строчить доносы и пытаться завладеть жилплощадью.
Арестованы были и родители многих папиных одноклассников - Туси Осипович, Ирмы Шалыто, Эммика Брагинского, которого на время приютила моя бабушка. А пятнадцатилетние Эммик и «Янкель» (мой отец) все рассуждали, оправдан ли «якобинский террор» и как следует произносить это слово: с ударением на первом слоге (на латинский лад) или на втором (на французский). Вот она, экспериментальная школа с гимназическими учителями! Кстати, прежних учителей тоже поубавилось, на их место стали приходить другие люди. Папа все вспоминал некую Асю Григорьевну, горластую «комсомолку в красной косынке», сменившую «Ишака Львовича». Она поразила учеников прежде всего юностью - «девчонок» среди учителей у них еще не было. Стало быть, смена прежним учителям, которых до поры до времени терпели, подросла, и их терпеть перестали. Асю Григорьевну я в школе застала - эдакой постаревшей, но горластой комсомолкой в красной косынке.
Как-то папа с Эммиком шли по улице, во весь голос обсуждая любимый вопрос: тЕррор у нас или террОр. Внезапно к ним приблизился незнакомый прохожий и прошипел: «ТеррОр, у нас, террОр. Закройте тему и больше не болтайте!» Парни перепугались уже задним числом, поняли, что легко отделались, и тему закрыли.
Многие из тех, кто читал книгу Ю.Домбровского «Факультет ненужных вещей», возмущались: дескать, так в жизни не бывает. Напомню: героя Домбровского, арестованного в 1937, выпускают, потому что на смену Ежову пришел Берия и нужно показать, что со злоупотреблениями покончено. Так бывает, отвечала я. Потому что именно это произошло с дедом. Выпустили его в 1939 году, именно при Берии. Конечно, Берия не был «добрым гением» и погубил множество людей, просто деду повезло. Возможно, что абсурдность обвинения сыграла свою роль, но скорее всего, это просто случайность.
О времени, проведенном в тюрьме, дед мне рассказывать не любил. «Прорвало» его буквально за месяц до смерти: захотелось, чтобы я все-таки все знала. Тогда только я выяснила, почему он пишет левой рукой. До этого на мои приставания, отвечали всякий раз по-разному: то что он врожденный левша, то что повредил руку в автомобильной аварии. А на самом деле ему на одном из допросов раздробили кисть правой.
Освобождение деда ознаменовалось очередным письмом тети Мани Кушнир из Одессы: «Как я счастлива, что Боря выздоровел…» Хотя «Боря» как раз заболел тяжелейшим плевритом, еле выкарабкался. Но что такое плеврит по сравнению с тюрьмой?
Конечно, никаких руководящих должностей дед уже не занимал. Хотя мог бы: ведь его арест был официально признан ошибочным. Но предпочел уйти в тень, чтобы не нарываться во второй раз - ведь «повторникам» пути назад уже не было. Снова преподавал, занимался методической работой при Институте усовершенствования учителей. В начале 40-х вышло несколько его книг и брошюр: «О необходимости, всеобщего среднего образования», «Роль семьи, школы и общественности в воспитании», и еще что-то подобное. Какую-то из них, о семейном воспитании, я читала, когда сама занималась педагогикой. Там были одни общие слова - а ведь дед в самом деле обладал педагогическим талантом.
Вскоре после освобождения дед получил письмо от одной из бывших учениц. Она вложила в конверт отрывки из своего дневника 1937 года. Кусочки бумаги, вырезанные из тетрадки, исписанные круглым почерком, с наивными орфографическими ошибками. Написанное на обороте вымарано - оставлено лишь то, что касается деда. Один из отрывков я уже приводила, но не полностью - там были еще слова: «Вот почему о нем так многие жалеют, и так это справедливо!! Поэтому я никак не могу смириться с тем, что его нет, и, наверное, не смирюсь».
Другой клочок:
«Я не верю. Я не представляю. Хорошо, если у него что-нибудь денежное. Но если это политическое? Нет! Я не верю. Что он, такой честный, безупречный, всегда правдивый, и виноват. Нет, это ошибка.
Нам это сказала Гусева».
Третий:
«Я узнала, что Гусева не директор школы. Как я рада. Я ее ненавижу. И желаю ей самого плохого, и все за Бориса Львовича.
А я все-таки злая!»
И наконец:
«…который так положительно влиял на меня. И вдруг это было лицемерие. Вся его дружба, работа; и ложь. Нет, это недоразумение и все выяснится».
Я всю жизнь мечтала обнародовать этот трогательный «человеческий документ».
«Театр оперы и буфета»
В 1939 году папа окончил школу. Надо сказать, что он был человеком многих дарований. Писал неплохие стихи, прекрасно рисовал, особенно ему удавались карикатуры и шаржи. Легко усваивал иностранные языки. Пел приятным тенором, виртуозно изображал Утесова и Вертинского. Играл в школьном драмкружке. Серьезно интересовался историей. Обычно таким людям бывает трудно выбрать профессию: хочется всего, и все получается. Отец замахнулся на ГИТИС, на театроведческий факультет. Тогда вступительные экзамены сдавали едва ли не по всем школьным предметам. Папа успешно сдал почти все, но по специальности получил тройку и не прошел по конкурсу. И тут подвернулся случай. Один из его ближайших друзей, Аркадий Берлин, сын известного московского адвоката, поступил в Московский юридический институт (не путать с юрфаком МГУ) и уговорил папу подать документы туда. Не без ходатайства адвоката Берлина ему зачли сданные экзамены и приняли. Так Яша Бараш стал юристом, не особенно к этому стремясь. Он проработал юристом без малого 50 лет.
Разбираться в хитросплетениях права оказалось интересно. Рядом был любимый друг Арик Берлин (второй друг, Эммик, получал самое что ни на есть писательское образование - то есть медицинское). Появились и новые приятели и подружки. А на одном из старших курсов учился «Борька Слуцкий», будущий знаменитый поэт… Не менее важной, и уж во всяком случае более забавной, чем занятия, казалась работа в редколлегии стенгазеты, где собрались все институтские «таланты». Газета имела пугающее название «На страже социалистической законности», но была любимым детищем студентов: «До утреннего свету мы делаем газету…», - пелось в редакционном гимне. Передавали друг другу и переписывали от руки запрещенные и полузапрещенные книжки: Гумилева, Ахматову, Мандельштама. У меня до сих пор хранится папина тетрадка с этими стихами, именно по ней и от него - на слух - я впервые их узнавала.
Началась война. Буквально в первые месяцы погиб живший в то время у Барашей бабушкин племянник Яша Хармац. А папу в армию не взяли: слабое сердце и сильная близорукость. Не взяли и дедушку, а вот почему, не знаю: то ли по состоянию здоровья, то ли у него была бронь. Во всяком случае, то, что он делал во время войны, похоже, было не просто эвакуацией, а работой. В Свердловском институте усовершенствования учителей, в разных сибирских городах (чуть ли не во Владивостоке), где он снова налаживал какие-то школы. Папа эвакуировался в Свердловск и в 1942 году с отличием окончил уже Свердловский юридический институт. Как только это стало возможным, в Свердловск перебралась и бабушка. Хотя она каким-то образом умудрялась наезжать в Москву, беспокоясь о квартире, которую могли не столько разграбить, сколько просто занять явочным порядком. Но несмотря на эти ее приезды, кто-то все-таки растащил… книги, не «дорвiддiловские», а нормальные. Подозревали, что они понадобились на растопку. Так Бараши лишились своей первой библиотеки.
Несмотря на войну, неустроенность, голод и холод, молодежь в Свердловске находила поводы для веселья. Студенты любили посещать местный театр оперы и балета, который переименовали в «театр оперы и буфета»: ходили не столько на спектакли, сколько «на бутерброды» в антракте. Посреди действия отправляли кого-нибудь занимать очередь на всю ватагу и без «поживы» не оставались. А вот с молодыми артистами оперетты папа сдружился - они даже звали его к себе в труппу, но он не пошел, хотя подумывал об этом.
После института его распределили в город Кунгур Пермской области - следователем по уголовным делам. И начались «будни уголовного розыска»: мелкие воришки, жулики, растратчики, проститутки. Среда, с которой интеллигентный юноша был мало знаком: в отличие от многих московских дворов и школ, и на Тверском, 20, и в школе 131 практически отсутствовала приблатненность.
По первому порученному ему делу подозреваемой проходила молодая татарка, которая не то присвоила, не то растратила казенные деньги. «Я знал, что это она, но ее отпустил, - рассказывал папа. - Это была самая красивая женщина, какую я когда-либо видел! Разве можно было ей испортить жизнь!» Потом, конечно, привык ко всему, освоился на работе. Хотя в Кунгуре было еще холоднее и голоднее, чем в Свердловске. Только и было там веселого, что городской санинспектор носил подобающую профессии фамилию Вшивцев.
Позже в Кунгур приехала бабушка. «Зачем-то пришла однажды к нему на работу, - рассказывала она. - И из коридора слышу: в кабинете кто-то страшно орет. Матом! Батюшки, это же Яша! Я и не думала, что он умеет так кричать. А уж какие слова знает!»
Со «словами» у папы всегда было все в порядке - я упоминала его способности к языкам. А вот «страшно орать» он снова разучился, как только расстался со следовательской должностью. В 1946 году он вернулся в Москву и устроился на работу в арбитражный суд - официальное название «Госарбитраж при Совете министров СССР». Заниматься хозяйственным правом было куда приятнее, чем уголовным - решения суда непосредственно не затрагивали судьбы людей. Там он и проработал до последнего дня своей жизни в 1990 году. «Я - чиновник». - с удовольствием говорил он, вкладывая в это слово тот смысл, что оно имело в XIX веке. И с каждым повышением по службе высчитывал - кто он теперь согласно Табели о рангах и скоро ли дослужится до тайного советника.
После войны пришлось думать о здоровье уже в прямом смысле этого слова: у деда нашли диабет, у бабушки открылся туберкулез, папа - совсем еще молодой - все чаще хватался за сердце. А вот со «здоровьем» в тети-манином понимании все было в порядке: вторая волна репрессий, несмотря на ее «национальный» характер, миновала нашу семью, никого даже не выгнали с работы. Хотя страх оставался, и остался надолго. Правда, он не мешал впоследствии деду пачками таскать домой запрещенную литературу - от полуслепых машинописных копий материалов процесса Даниэля и Синявского до первых «тамиздатовских» книг Солженицына. А бабушке - слушать «вражеские голоса», да еще и обсуждать услышанное с родственниками и подругами, присовокупляя весьма нелестные для советской власти собственные комментарии. Потому что не страхом единым жив человек.
Деда назначили ректором Института усовершенствования учителей. Он проработал на этом месте не очень долго, но многие директора московских школ побывали у него в студентах. В их числе такие выдающиеся личности, как Г. И.Суворов, возглавлявший школу №131 (папину, а потом мою) и Л.И.Мильграм - до недавнего времени директор известной школы № 45. Присылали на учебу и студентов из дружественных соцстран - Китая, Вьетнама, кажется, даже Албании. Особенно всем запомнилась большая группа вьетнамцев - они почему-то невероятно привязались к деду, а уж он возился с ними, как будто это были не взрослые люди, педагоги, а детсадовцы. От них остался огромный, переплетенный в бархат альбом с фотографиями: много-много вьетнамцев и дед. В детстве, рассматривая альбом, я задавалась неполиткорректным вопросом: как же он их отличает друг от друга?
Мама
В Госарбитраж пришла новая машинистка, Галя Мелешко. Увидев ее, папа тут же дал отставку своим прежним пассиям… Это была моя мама. История ее семьи - это отдельная сага, а я расскажу лишь о маме. Из села Ярешки близ местечка Березань в Киевской области она, окончив семилетку, по настоянию родителей поехала в Киев, где благополучно не поступила в педучилище. Но отец ее, Иосиф Яковлевич, сапожник и по совместительству плотник, твердо решил «выпихнуть» в город на учебу хотя бы одну из своих трех дочерей. Обратились к московским родственникам, работавшим в пищевой промышленности, и они согласились принять девочку и пристроить ее в ФЗУ при кондитерской фабрике «Красный октябрь» (по старинке они говорили «к Эйнему»). Возможно, мама так и пошла бы по «кондитерской» линии, в конце концов стала бы технологом или инженером. Но вышло по-другому: едва она освоила тонкости изготовления «Клубники со сливками», началась война и стало не до карамелек. Родственники уехали в эвакуацию и забрать с собой «нелегальную», прописанную в общежитии племянницу не смогли. На Украину пути не было. Зато в фабричном гараже обнаружился острый дефицит шоферов - все ушли на фронт - и девчонкам из цеха предложили занять их место, предварительно окончив шоферские курсы. Всю войну мама гоняла на пятитонке, чего только не возила - от обмундирования до патоки, от угля до - уже в конце войны - пленных немцев. Потом война кончилась, и встал вопрос, что делать дальше. Шоферить всю жизнь Галя не собиралась, возвращаться в Березань тоже. Для начала вместе с подругой окончила курсы стенографии и пришла на работу в арбитраж, где и встретилась с моим отцом.
Роман развивался «ураганно». Надо отдать должное бабушке с дедом: когда сын представил им практически бездомную (мама жила по знакомым, потом стала снимать комнату) невесту с семилеткой за плечами, они не стали в ужасе хвататься за сердце. Поняв, что намерения Яши серьезны, дед вплотную занялся девушкой: первым делом определил ее в школу рабочей молодежи. Не простую, для двоечников, выгнанных из обычных школ, а, как сказали бы сейчас, «элитарную»: там учились в основном молодые люди из семей советской интеллигенции и номенклатуры, из-за войны не сумевшие завершить среднее образование. Директор школы, носивший весьма «педагогическую» (как понимает всякий, читавший «Республику ШКИД») фамилию Халдей, собрал вокруг себя талантливых педагогов, так что ученики получали не только аттестат, но и знания. В 1953, поколебавшись некоторое время между историческим, юридическим и биологическим факультетами, мама поступила в МГУ на вечернее отделение, выбрав биологию, тоже отчасти по наущению дедушки. А в 1955 родилась я. Что не помешало маме окончить университет в 1958 году, успешно защитив диплом на тему: «Геоботанический очерк Сараевского района Рязанской области».
После чего перед ней встал выбор: то ли идти в аспирантуру, то ли в только что открывшийся Институт медико-биологических проблем, где собирались разрабатывать неслыханное до тех пор направление - космическую биологию. Она выбрала второе, кандидатом наук стала позже, в 1965, а в 1980 защитила докторскую. Опубликовала множество научных статей в разных странах, написала книгу «Замкнутые экологические системы» вместе с профессором Е.Я Шепелевым, своим многолетним соавтором. Как ученого Ганну Мелешко знают во всем мире все, кто как-то связан с космическими исследованиями. Вот что получилось в конце концов из девочки «от Эйнема».
Но возвращаюсь в прошлое. Мама прекрасно вписалась в компанию папиных друзей, благо ума и остроумия ей было не занимать, а образование - дло наживное. Под папиным влиянием она увлеклась историей - это стало ее хобби на всю жизнь. Хотя переживала исторические события, о которых читала, очень по-женски: в одних деятелей влюблялась, других ненавидела. «Ох, почему меня там не было! Я бы объяснила Ганнибалу, как победить!» - приговаривала она, читая о Пунических войнах. А за недолгое время работы в арбитраже она поднаторела в хозяйственном праве, и папа нередко спрашивал у нее совета, в чью пользу решить дело.
В середине 50-х дедушка подарил маме… автомобиль. Ведь она имела профессиональные права и была классным водителем. Это была старенькая «Победа», кажется, списанная ведомственная, которую деду разрешили купить за бесценок. Но бегала поначалу исправно: несколько раз родители даже скатались на ней в Крым, не говоря уже о подмосковной даче, куда каждое лето «ссылали» нас с бабушкой. Я ездить на машине не любила - по малолетству меня укачивало, зато мне страшно нравилось, как пахнет от мамы: привычными духами и чуть-чуть бензином.
Однако ресурсы «Победы» оказались не вечными, и ее продали. Продавали с приключениями: дело было сразу после денежной реформы 1961 года, и родители каким-то образом запутались в ценах, так что на авторынке - кстати, вполне официальном - их сочли спекулянтами и забрали в милицию… Я потом долго считала, что автомобили продают именно в милиции.
Гораздо дольше служила более скромная «машина», точнее, машинка - пишущая, немецкая по имени «Олимпия». Ее подарила маме бабушка в год моего рождения, не как шоферу, а как машинистке. Упоминаю здесь эту «Олимпию», потому что она была почти членом семьи, почти одушевленным существом. На ней мама печатала все свои работы - от дипломной до итоговой книги, включая две диссертации. На ней печатала я - дипломную работу, статьи, переводы, институтские лекции для приятелей-прогульщиков - и, конечно, всяческий сам- и тамиздат. «Эрика» берет четыре копии - так вот, «Олимпия» брала пять, а если на папиросной бумаге, то и семь. Я отдала ее « в хорошие руки», переезжая с квартиры на квартиру в 1999, когда уже полностью перешла на компьютер. Надеюсь, она жива…
«Дедская» энциклопедия
В наше квартире на Тверском было два письменных стола. Оба - списанное конторское имущество с инвентарными номерами. Оба, прежде чем стать конторским имуществом, по-видимому, принадлежали каким-то «буржуям». Оба страшно неудобные. И за обоими постоянно кипела работа.
Один, с гнутыми ножками и несусветным бордюром по периметру - мамин. За ним она готовилась к экзаменам, писала диплом и кандидатскую. На него время от времени водружалась «Олимпия» - и пошел перестук!
Другой - солидный, с ногами-тумбами - дедушкин. На нем - чернильный прибор из коричневого камня. И кипы, груды, Эвересты бумаг. Одни исписаны зелеными чернилами - значит, их писал дед. Он других чернил не признавал. Другие - отпечатанные на машинке или типографским способом, с пометами теми же зелеными чернилами - из редакции.
В середине 50-х дед перешел на работу в Издательство Академии педагогических наук. Затевался грандиозный проект - издание 10-томной Детской энциклопедии. Старшее поколение, конечно же, помнит эти желто-оранжевые тома ин-кварто, каждый посвящен одной теме: «Математика», «Биология», «История», «Человек», «Литература и искусство»… Ее предпочитали школьным учебникам. Ее читали взахлеб, как художественную литературу. Подписку на нее добывали «с боем» - это сейчас энциклопедий для детей пруд пруди. Тогда она была одна.
Главным редактором издания был академик А.И.Маркушевич. Заместителем главного редактора - Б.Л. Бараш. Причем слышала я, что именно дед уговорил Маркушевича встать во главе редакции.
Алексей Иванович Маркушевич, конечно, не был «свадебным генералом» - он принимал активное участие в издании, особенно когда дело касалось «внешних связей» с разнообразным вышестоящим начальством. Но дед был «серым кардиналом», ведавшим практически всей редакционной «кухней». Он искал для энциклопедии авторов среди известнейших, авторитетнейших ученых. Он договаривался, «утрясал», согласовывал тексты и сроки, редактировал, чуть ли не держал корректуру. Находил художников-иллюстраторов. Искал ценные идеи в аналогичных зарубежных изданиях - однажды притащил даже бразильскую энциклопедию для детей, хотя ни он, ни кто другой в редакции и тем более дома португальского не знал. Зато какие в ней были картинки!
Организационные способности деда, наверное, лучше всего проявились именно в этой работе. Так же, как и его «трудоголизм». Тяжелый диабетик, он каждое утро чуть свет шел в поликлинику на укол инсулина, после чего отправлялся на работу. Вечером приходил домой - и за стол с тумбами…
Первое издание энциклопедии вышло в 1958-1962 гг., и издательство тут же приступило к подготовке второго. Правда, последних томов этого второго - болотно-зеленого, двенадцатитомного - дед уже не увидел.
Дед дружил со мной. Не так, как взрослый, снисходящий до глупого дитяти, а почти на равных. Детям и внукам педагогов нередко приходится несладко - приятно ли быть объектом «воспитания», который всегда под рукой? Но меня это миновало. Правда, у деда были кое-какие «заморочки» - например, он считал, что интеллектуальное развитие ребенка не должно опережать его возраст. Но это в теории, тем более что кто знает, каким оно должно быть в том или ином возрасте? Со мной же это правило нарушалось в первую очередь. Например, благодаря деду я выучилась читать года в три: «Деда, а что ты делаешь? - Читаю газету. - А что там написано?» Дед отмахивается: не хватает ребенку знать, что написано в «Известиях»! - «Деда, а это какая буква? - «И». - А это? - «З»… Так что к пяти годам я уже читала все, что подворачивалось под руку, понятное и непонятное. И прибытие очередного тома энциклопедии, еще пахнущего типографской краской, было великой радостью, пиршеством чтения. Что касается десятого тома первого издания - «Литература и искусство» - то я до сих пор помню расположение картинок на его страницах…
«Воспитаньице»
По тем временам я считалась довольно поздним ребенком - папе 33, маме 30. Но, к счастью, избежала гиперопеки, которой нередко подвергаются поздние дети - все-таки родители были молоды.
Когда я немного подросла, заботу о внучке взяла на себя бабушка. Но в четыре года меня определили - нет, не в детсад, а в прогулочную группу. По-моему, существовали такие группы полулегально, во всяком случае, государственными не были. Воспитательница - нашу звали Полина Юльевна - с группой из 8-10 детей в любую погоду с 9 утра до 3 часов дня гуляла по бульвару, читала нам книжки, разучивала с нами песни и танцы (под бубен, который она именовала тамбурином), ставила пьесы, надзирала за нашими играми и придумывала новые… В общем, это было здорово, только иногда очень холодно и мокро.
Группа нужна была для воспитания во мне, как тогда говорили, духа коллективизма. Но, по-моему, бабушке просто не хотелось становиться нянькой "на полный день». Ведь в группе, в отличие от детсада, не предполагалось никакого «хождения строем» и «чувства локтя», скорее это напоминало прогулки с гувернанткой, только в довольно большой компании.
А мне, несмотря на группу, на ватагу детей во дворе, а потом школьных приятелей, долгое время - до подросткового возраста - со взрослыми было гораздо интереснее, чем с детьми. Еще бы, если вокруг такие взрослые! Если папа часами может читать мне стихи - Пушкина, Блока, Ахматовой, даже какого-то Иосифа Уткина. Если бабушка такая веселая и смешная. Например, говорит, говорит, говорит по телефону, и вдруг - горестный вопль: «Ой, у меня компот пригорел!» Или суп… Всем смешно, а она еще и спрашивает: «Ну, и кто сошел с ума - я или вы все?» Если дедушке можно рассказать все секреты - он не выдаст! И обязательно поведет меня в музыкальный театр или в кафе, где будет угощать мороженым и газировкой, как тех одесских гимназисток. Если мама - самая красивая, и от нее так вкусно пахнет, и летом мы с ней поедем в деревню? Если к родителям по вечерам приходят гости, болтают, пьют вино, играют в карты и поют песни, а я торчу рядом и выдвигаю условия: «Не пойду спать, если дядя Алик не споет мне про Ваньку Морозова!» И «дядя Алик», фронтовик, подполковник медицинской службы Абрам Моисеевич Генин, послушно и картаво выводит для меня одной: «Она по пг'оволке ходи-ила…”
Ну, на кой мне, скажите, ляд эта малышня, которая и читать-то толком не умеет? Кроме, может быть, двоих-троих, таких же, как я: Женьки Зорина снизу, Норы Акоповой из соседней квартиры, да Леночки Губарь из группы? Так я думала тогда. И теперь понимаю, что была права..
В 1964 году мы переехали на Ленинградский проспект, 14. Стараниями деда квартира нам досталась отдельная, четырехкомнатная, в центре - бабушке очень не хотелось в Зюзино или Свиблово. Но история моей семьи, основанная на рассказах и скудных «документах», которыми я располагаю, окончена. А то, что было дальше, это уже другая история - моя. Может быть, и заслуживающая внимания, но другая.